Бахыт Кенжеев - Послания
«Разве музыка – мраморный щебень? Разве сердце – приятель земли?..»
Разве музыка – мраморный щебень?Разве сердце – приятель земли?Как жируют в щебечущем небе то архангелы, то журавли —и бесстенной больничной палатою проплываетковёр-самолёт,где усталая живность крылатая суетится, взмывает, поёт, —и свобода уже отпускается заплутавшему в смертных грехах,и опять прослезившийся кается, и ему вспоминается, каклжестуденчество имени Ленина с несомненным куском калачасозерцало все эти явления, бессловесные гимны шепча,и надсадно орало «Верни его!», и шипел раскаленный металл,и с холмов православного Киеванекрещёный татарин взлетал.
Неудачник закончит заочное, чтобы, отрочество отлетав,зазубрить своё небо непрочное и его минеральный состав.А счастливец отбудет в Венецию, где земля не особо крепка,но с утра даже в комнату детскую заплывают, сопя, облака.Жизнь воздушная, кружево раннее – для того,кто раздет и разут,пожелтевшую бязь мироздания шелковичные черви грызут.
И меняется, право, немногое – чайка вскрикнет,Спаситель простит.Невесомая тварь восьминогая на сухой паутинке висит.Что там после экзамена устного? Не страшись.Непременно скажи,чтобы тело художника грузного завернули в его чертежи.
КРЕПОСТНОЙ ОСТЫВАЮЩИХ МЕСТ
2006–2008
«Зачем придумывать – до смерти, верно, мне…»
Зачем придумывать – до смерти, верно, мнеблуждать в прореженных надеждах.Зря я подозревал, что истина в вине:нет, жёстче, поразительнее прежних
уроки музыки к исходу Рождества.Смотри, в истоме беспечальнойпритих кастальский ключ, и караван волхвауснул под лермонтовской пальмой.
Так прорастай, январь, пронзительной лозой,усердием жреческим, пустым орехом грецким,пусть горло нищего нетрезвою слезойсочится в скверике замоскворецком,
качайся, щёлкай, детский метроном,подыгрывая скрипочке цыганской,чтобы мерещился за облачным окномцианистый прилив венецианский.
«Ах, как холодно в мире. Такой жестяной снегопад…»
Ах, как холодно в мире. Такой жестяной снегопад.Всякой твари по паре, и всякое платье – до пят.Вспоминать в неуёмной метели, второго числа(и четвёртого тоже) о скрипе ночного весла.
Всё пройдёт? Предпотопный кораблестроительный пыл,паутина в сусеках, мохнатая пыль по углам?Пролетит шестикрылый, что вестью благой искупилвоплотившийся грех, будто хлоркою вымыл чулан?
В рассуждении голубя, что из каптёрки своей лубяной,различает глубокое небо и ахнувший снег – Арарат,не чинись – в том числе и тебя, мореплаватель Ной,успокоят в дубовой оправе, как гравий в шестнадцать карат.
Допивай же, волнуясь, на дачной веранде стареющий чайи в молитвах пустых неподкупному мастеру льсти.Для гаданий негодная ветхая книга зовётся «Прощай»,а её протяженье, её одолженье – «Прости».
«Я не помню, о чём ты просила. Был – предел, а остался – лимит…»
Я не помню, о чём ты просила. Был – предел,а остался – лимит,только лесть, перегонная сила, перезревшее время томит —
отступай же, моя Ниобея, продирайся сквозь сдавленный лесстрел, где перегорают, слабея, голоса остроклювых небес, —
да и мне – подурачиться, что ли, перед тем как согнусь и умрув чистом поле, в возлюбленном поле,на сухом оренбургском ветру —
перерубленный в поле не воин – только дождь,и ни звука окрест.Лишь грозой, словно линзой, удвоенкрепостной остывающих мест.
«Если ртуть – суетливый аргентум, то как же кроту…»
Если ртуть – суетливый аргентум, то как же кротуобъяснить, для чего закат над его норойпроплывает, как влажный невод? Такая сухость во ртучто ни первой звезды уже не выпросить, ни второй,
не решить, отделяя минувшее точкою с запятой —то ли сына-судью родить, то ли эринию-дочь,чтоб им тоже топтать пресмыкающееся пятой,а ему – оловянный крест по траве волочь.
Да и я – уховёртка под божьим камнем, а не Кощей,для кого сохранить булавку в утином яйце – пустяк.Повторится, кто спорит, всё, кроме вызубренных вещей,вроде ржавых норвежек да мёртвой воды в горстях,
вроде снежного мякиша, вроде судьбы, – не плачь,всё проходит. Нужда научит: всякому за угломобещают булыжник мёрзлый, а может быть, и калач,по делам его злополучным, читай – поделом.
«Где под твердью мучительно-синей…»
Где под твердью мучительно-синейне ржавеет невольничья цепь,и забытая богом пустыняпо весне превращается в степь —я родился в окрестностях Окса,чьи памирские воды мутны,и на горе аллаху увлексямиражом океанской волны.Вздрогнет взрывчатый месяц двурогий,сбросив пепел в сухую траву.«Почему ты не знаешь дороги?» —«Потому что я здесь не живу».
Не имеющим выхода к морютолько снится его бирюза.Пусть Эвтерпа подводит сурьмоюмолодые сайгачьи глаза —есть пространства за мёртвым Аралом —потерпи, несмышлёный, не пей, —где прописано чёрным и алымнаселение нищих степей, —и кочевник любуется вволюна своих малорослых коней —солоней атлантической соли,флорентийского неба темней.
«всякий алтарный шёпот обернётся щепоткой праха…»
цветкову
всякий алтарный шёпот обернётся щепоткой прахатак отсвистит перун отгремит гефест и зачахнет одинах самозванцы лживые божества ни тебе аллахани вифлеемского плотника вечер холоден и свободен
всех предыдущих имён не вспомнить на смертном ложекто-то был бодр а иной ревел от недостатка верыраспластавшись в горячей ванне прекрасней чем яд а всё жецезарю богоравному страшно взрезать молодые вены
всех предыдущих не вспомнить старческой кровьюистекающий седобородый кажется звали павели ещё один вывешенный на древе с табличкою в изголовьешепчущий еле хрипло отче зачем ты меня оставил
«Сколько гордости жалкой, чтобы в обветшавшее море дважды…»
Сколько гордости жалкой, чтобы в обветшавшее море дваждыне входить. Царапает нёбо хлеб ржаной, и не лечит жаждыалкоголь. Неуютный случай. Скоро ливень ударит певчий.Там, вверху, за чернильной тучей, жизнь воздушная много легче,чем положено одноногим и слепым, – ив озонной дымкенеотложные реют боги – вроде чаек, но невидимки.
Знаешь магию узнаваний средь огней и ангелов? Развене к магниту тянется магний? (К силе – свет, и молитва —к язве).Откричусь когда, в глину лягу – успокой меня грубой горсткойголубой средиземноморской (к соли – ночь, и голубка —к благу).Ночь блаженная, ночь кривая – ясной тьмой моё сердцедразнит.Дождь спешит в никуда, смывая всё. И молния с треском гаснет.
«Неслышно гаснет день убогий, неслышно гаснет долгий год…»
Неслышно гаснет день убогий, неслышно гаснет долгий год,когда художник босоногий большой дорогою бредёт.Он утомлён, он просит чуда – ну хочешь, я тебе спою,спляшу, в ногах валяться буду – верни мне музыку мою.
Там каждый год считался за три, там доску не царапал мел,там, словно в кукольном театре, оркестр восторженный гремел,а ныне – ветер носит мусор по обнажённым городам,где таракан шевелит усом, – верни, я всё тебе отдам.
Ещё в обидном безразличье слепая снежная крупанеслышно сыплется на птичьи и человечьи черепа,ещё рождественскою ночью спешит мудрец на звёздный луч —верни мне отнятое, отче, верни, пожалуйста, не мучь.
Неслышно гаснет день короткий, силён ямщицкою тоской.Что бунтовать, художник кроткий? На что надеяться в мирскойстепи? Хозяин той музыки не возвращает – он и самбредёт, глухой и безъязыкий, по равнодушным небесам.
«Говорил тарапунька штепселю: дело дрянь…»
Говорил тарапунька штепселю: дело дрянь.Отвечал ему штепсель: не ссорятся янь и инь.У одних на дворе полынь, у других герань.Мир прозрачный устроен просто, куда ни кинь.
Вертихвостка клязьма спит, не дыша, в заливных лугах.Добивая булыжником карпа, пыхтит старик,и зубастый элвис, бегущий на трёх ногах,издаёт с берцовой кости игрушечный львиный рык.
И полночный люд, похоронный пиджак надев,наблюдает молча, пока за ним не следят:превращаются школьницы в дерзких и жалких дев,превращаются школьники в мытарей и солдат.
Мы не верили ни наветам, ни вещим снам,а теперь уже поздно: сквозь розовый свет в окнеговорящий ангел, осклабясь, подносит намчашу бронзовую с прозеленью на дне.
«Лечиться жёлтыми кореньями, медвежьей жёлчью, понимать…»