Белла Ахмадулина - Белла Ахмадулина
«Ровно полночь, а ночь пребывает в изгоях…»
Олегу Грушникову
Ровно полночь, а ночь пребывает в изгоях.Тот пробел, где была, всё собой обволок.Этот бледный, как обморок, выдумка-город —не изделье Петрово, а бредни болот.
Да и есть ли он впрямь? Иль для тайного делаускользнул из гранитной своей чешуи?Это – бегство души из обузного телавдоль воздетых мостов, вдоль колонн тишины.
Если нет его рядом – мне ведомо, где он.Он тайком на свидание с теми спешит,чьим дыханием весь его воздух содеян,чей удел многоскорбен, а гений смешлив.
Он без них – убиенного рыцаря латы.Просто благовоспитан, не то бы давнобросил оземь всё то, что подъем лют атланты,и зарю заодно, чтобы стало темно.
Так и сделал бы, если б надежды и вестине имел, что, когда разбредётся наш сброд,все они соберутся в условленном месте.Город знает про сговор и тоже придёт.
Он всегда только их оставался владеньем,к нам был каменно замкнут, иль вовсе не знал.Раболепно музейные туфли наденем,но учтивый хозяин нас в гости не звал.
Ну, а те, кто званы и желанны, лишь нынеотзовутся. Отверстая арка их ждёт.Вот уж в сборе они, и в тревоге: меж ниминет кого-то. Он позже придёт, но придёт.
Если ж нет – это белые ночи всего лишь,штучки близкого севера, блажь выпускниц.Ты, чьей крестного мукою славен Воронеж,где ни спишь – из отлучки твоей отпросись.
Как он юн! И вернули ему телефоныобожанья, признанья и дружбы свои.Столь беспечному – свидеться будет легко лис той, посмевшей проведать его хрустали?
Что проведать? Предчувствие медлит с ответом.Пусть стоят на мосту бесконечного дня,где не вовсе потупилась пред человеком,хоть четырежды сломлена воля коня.
Все сошлись. Совпаденье счастливое длится:каждый молод, наряден, любим, знаменит.Но зачем так печальны их чудные лица?Миновало давно то, что им предстоит.
Всяк из них бесподобен. Но кто так подробночёрной оспой извёл в наших скудных чертахробкий знак подражанья, попытку подобья,чтоб остаток лица было страшно читать?
Всё же сто́ит вчитаться в безбуквие книги.Её тайнопись кто-то не дочиста стёр.И дрожат над умом обездоленным нимбы,и не вырван из глаз человеческий взор.
Это – те, чтобы нас упасти от безумья,не обмолвились словом, не подняли глаз.Одинокие их силуэты связуя,то ли страсть, то ли мысль, то ли чайка неслась.
Вот один, вот другой размыкается скрежет.Им пора уходить. Мы останемся здесь.Кто так смел, что мосты эти надвое режет —для удобства судов, для разрыва сердец.
Этот город, к высокой допущенный встрече,не сумел её снесть и помешан вполне,словно тот, чьи больные и дерзкие речиснизошёл покарать властелин на коне.
Что же городу делать? Очнулся – и строен,сострадания просит, а делает вид,что спокоен и лишь восхищенья достоин.Но с такою осанкою – он устоит.
Чужестранец, ревнитель пера и блокнота,записал о дворце, что прекрасен дворец.Утаим от него, что заботливый кто-тодрагоценность унёс и оставил ларец.
Жизнь – живей и понятней, чем вечная слава.Огибая величье, туда побреду,где в пруду, на окраине Летнего сада,рыба важно живёт у детей на виду.
Милый город, какая огромная рыба!Подплыла и глядит, а зеваки ушли.Не грусти! Не отсутствует то, что незримо.Ты и есть достоверность бессмертья души.
Но как странно взглянул на меня незнакомец!Несомненно: он видел, что было в ночи,наглядеться не мог, ненаглядность запомнил —и усвоил… Но город мне шепчет: молчи!
Июнь 1984ЛенинградСтена
Юрию Ковалю
Вид из окна: кирпичная стена.Строки или палаты посетительстены моей пугается сперва.Стена и взор, проснитесь и сойдитесь! —я говорю, хоть мало я спала,под утро неусыпностью пресытясь.
Двух розных зорь неутолима страсть,и ночь её обходит стороною.Пусть вам смешно, но такова же связьмеж мною и кирпичного стеною.Больничного диковинкою став,я не остерегаюсь быть смешною.
Стена моя, всё трудишься, корпишьдля цели хоть полезной, но не новой.Скажи, какою ныне окропишьмою бумагу мыслью пустяковой?Как я люблю твой молодой кирпичза тайный смысл его средневековый.
Стене присущ былых времён акцент.Пред-родствен ей высокородный замок.Вот я сижу: вельможа и аскет,стены моей заносчивый хозяин.Хочу об этом поболтать – но с кем?Входил доцент, но он суров и занят.
Ещё и тем любезна мне стена,что чётко окорачивает зренье.Иначе мысль пространна, не стройна,как пуха тополиного паренье.А так – в её вперяюсь письменаи списываю с них стихотворенье.
Но, если встать с кровати, сесть левей,сидеть всю ночь, и усидеть подоле,я вижу, как усердье тополеймне шлёт моих же помыслов подобье,я слышу близкий голос кораблей,проведавший больничное подворье.
Стена – ревнива: ни щедрот, ни льгот.Мгновенье – и ощерятся бойницы.Она мне не показывает львов,сто лет лежащих около больницы.Чтоб мне не видеть их курчавых лбов,встаёт меж нами с выраженьем львицы.
Тут наш разлад. Я этих львов люблю.Всех, кто не лев, пускай берут завидки.Иду ко львам, верней – ко льву и льву,и глажу их чугунные загривки.Потом стене подобострастно лгу,что к ним ходила только из-за рифмы.
В том главное значение стены,что скрыт за нею город сумасходный.Он близко – только руку протяни.Но есть препона совладать с охотойиметь. Не возымей, а сотворивсё надобное, властелин свободный.
Всё то, что взять могу и не беру:дворцы разъединивший мост Дворцовый(и Меньшиков опять не ко двору),и Летний сад, и, с нежностью особой,всех львов моих – я отдаю Петру.Пусть наведёт порядок образцовый.
Потусторонний (не совсем иной —застенный) мир меня ввергает в ужас.Сегодня я прощаюсь со стеной,перехожу из вымысла в насущность.Стена твердит, что это бред ночной, —не ей бы говорить, не мне бы слушать.
Здесь измышленья, книги и цветысо мной следили дня и ночи смену(с трудом – за неименьем темноты).Стена, прощай. Поднять глаза не смею.Преемник мой, как равнодушно ты,как слепо будешь видеть эту стену.
Июнь 1984ЛенинградПобережье
Льву Копелеву
Не грех ли на залив сменятьдом колченогий, пусторукий,о том, что есть, не вспоминать,иль вспоминать с тоской и мукой.
Руинам предпочесть роднымчужого бытия обломкии городских окраин дымвдали – принять за весть о Блоке.
Мысль непрестанная о нёмбольному Блоку не поможет,и тот обещанный лимонздоровье чьё-то в чай положит.
Но был так сильно, будто естьдень упоенья, день надежды.День притаился где-то здесь,на этом берегу, – но где же?
Не тяжек грех – тот день искатьв каменьях и песках рассвета.Но не бесчувственна ли мать,избравшая занятье это?
Упрочить сердце, и детейподкинуть обветшалой детской,и ослабеть для слёз о тех,чьё детство – крайность благоденствии.
Услышат все и не поймутнамёк судьбы, беды предвестье.Ум, возведённый в абсолют,не грамотен в аз, буки, веди.
Но дом так чудно островерх!Канун каникул и варенья,день Ангела, и фейерверк,том золочёный Жюля Верна.
Всё потерять, страдать, стареть —всё ж меньше, чем пролёт дорогииз Петербурга в Сестрорецк,Куоккалу и Териоки.
Недаром протяжён уютблаженных этих остановок:ведь дальше – если не убьют —Ростов, Батум, Константинополь.
И дальше – осенит крестомскупым Святая Женевьева.Пусть так. Но будет лишь потомвсё то, что долго, что мгновенно.
Сначала – дама, господин,приникли кружева к фланели.Всё в мире бренно – но не сын,вверх-вниз гоняющий качели.
Не всякий под крестом, кто юниль молод, мёртв и опозорен.Но обруч так летит вдоль дюн,июнь, и небосвод двузорен.
И господин и дама – тотимеют облик, чьё решенье —труды истории, итог,триумф её и завершенье.
А как же сын? Не надо знать.Вверх-вниз летят его качели,и юная бледнеет мать,и никнут кружева к фланели.
В Крыму, похожий на него,как горд, как мёртв герой поручик.Нет, он – дитя. Под Рождествокакие он дары получит!
А чудно островерхий дом?Ведь в нём как будто учрежденье?Да нет! Там ёлка под замко́м.О Ты, чьё празднуют рожденье.
Ты милосерд, открой же дверь!К серьгам, браслетам и оковампривыкла ли турчанка-ель?И где это – под Перекопом?
Забудь! Своих детей жалейза то, что этот век так долог,за вырубленность их аллей,за бедность их безбожных ёлок,
за не-язык, за не-латынь,за то, что сирый ум – бледнеебез книг с обрезом золотым,за то, что Блок тебе больнее.
Я и жалею. Лишь затемстою на берегу залива,взирая на чужих детейтак неотрывно и тоскливо.
Что пользы днём с огнём искатьснег прошлогодний, ветер в поле?Но кто-то должен так стоятьвсю жизнь возможную – и доле.
14–15 мая 1985РепиноНадпись И. Бродского на подаренной Б. Ахмадулиной книге «Часть речи»