Владимир Набоков - Стихи
К КН. С. М. КАЧУРИНУ
1Качурин, твой совет я приняли вот уж третий день живув музейной обстановке, в синейгостиной с видом на Неву.
Священником американскимтвой бедный друг переодет,и всем долинам дагестанскимя шлю завистливый привет.
От холода, от перебоевв подложном паспорте, не сплю:исследователям обоевлилеи и лианы шлю.
Но спит, на канапе устроясь,коленки приложив к стенеи завернувшись в плед по пояс,толмач, приставленный ко мне.
2Когда я в это воскресенье,по истечении почтитридцатилетнего затменья,мог встать и до окна дойти;
когда увидел я в туманевесны и молодого дня,и заглушенных очертанийто, что хранилось у меня
так долго, вроде слишком яркойцветной открытки без угла(отрезанного ради марки,которая в углу была);
когда все это появилосьтак близко от моей души,она, вздохнув, остановилась,как поезд в полевой тиши.
И за город мне захотелось:в истоме юности опятьмечтательно заныло тело,и начал я соображать,
как буду я сидеть в вагоне,как я его уговорю,но тут зачмокал он спросоньяи потянулся к словарю.
3На этом я не успокоюсь,тут объясненье жизни всей,остановившейся, как поездв шершавой тишине полей.
Воображаю щебетаньев шестидесяти девятиверстах от города, от зданья,где запинаюсь взаперти,
и станцию, и дождь наклонный,на темном видный, и потомзахлест сирени станционной,уж огрубевшей под дождем,
и дальше: фартук тарантасныйв дрожащих ручейках, и всеподробности берез, и красныйамбар налево от шоссе.
Да, все подробности, Качурин,все бедненькие, каковыкрай сизой тучи, ромб лазурии крап ствола сквозь рябь листвы.
Но как я сяду в поезд дачныйв таком пальто, в таких очках(и, в сущности, совсем прозрачный,с романом Сирина в руках)?
4Мне страшно. Ни столбом ростральным,ни ступенями при луне,ведущими к огням спиральным,ко ртутной и тугой волне,
не заслоняется… при встречея, впрочем, все скажу тебео новом, о широкоплечемпровинциале и рабе.
Мне хочется домой. Довольно.Качурин, можно мне домой?В пампасы молодости вольной,в техасы, найденные мной.
Я спрашиваю, не пора ливернуться к теме тетивы,к чарующему чапаралюиз «Всадника без головы»,
чтоб в Матагордовом Ущельезаснуть на огненных камняхс лицом, сухим от акварели,с пером вороньим в волосах?
Кембридж, Масс., 1947 г.[10]NEURALGIA INTERCOSTALIS
О, нет, то не ребра— эта боль, этот ад —это русские струныв старой лире болят.
(Во время болезни) Март-апрель 1950 г.БЫЛ ДЕНЬ КАК ДЕНЬ
Был день как день. Дремала память. Длиласьхолодная и скучная весна.Внезапно тень на дне зашевелилась —и поднялась с рыданием со дна.
О чем рыдать? Утешить не умею.Но как затопала, как затряслась,как горячо цепляется за шею,в ужасном мраке на руки просясь.
Итака, 1951 г.НЕПРАВИЛЬНЫЕ ЯМБЫ
В последний раз лиясь листамимежду воздушными перстамии проходя перед грозойот зелени уже настойчивой
до серебристости простой,олива бедная, листваискусства, плещет, и словалелеять бы уже не стоило,
если б не зоркие глазаи одобрение бродяги,если б не лилия в овраге,если б не близкая гроза.
Итака, 1953 г.[11]1Как над стихами силы средней эпиграф из Шенье,как луч последний, как последний зефир… comme un dernier…
Так ныне над простором голым моих минувших леткаким-то райским ореолом горит нерусский свет!
1956 г. 2Целиком в мастерскую высокуювходит солнечный вечер ко мне:он как нотные знаки, он фокусник,он сирень на моем полотне.
Ничего из работы не вышло,только пальцы в пастельной пыли.Смотрят с неба художники бывшиена румяную щеку земли.
Я ж смотрю, как в стеклянной обителизажигается сто этажей,и как американские жителитам стойком поднимаются в ней.
3Все, от чего оно сжимается,миры в тумане, сны, тоскаи то, что мною принимаетсякак должное — твоя рука;
все это под одною крышеюв плену моем живет, поет,но сводится к четверостишию,как только ямб ко дну идет.
И оттого, что — как мне помнится —жильцы родного словарятакие бедняки и скромницы:холм, папоротник, ель, заря,
читателя мне не разжалобить,а с музыкой я незнаком,и удовлетворяюсь, стало быть,ничьей меж смыслом и смычком.
——————«Но вместо всех изобразительныхприемов и причуд, нельзя льодной опушкой существительныхи воздух передать, и даль?»
Я бы добавил это новое,но наподобие кольцасомкнуло строй уже готовоеи не впустило пришлеца.
4Вечер дымчат и долог:я с мольбою стою,молодой энтомолог,перед жимолостью.
О, как хочется, чтобытам, в цветах, вдруг возник,запуская в них хобот,райский сумеречник.
Содроганье — и вот он.Я по ангелу бью,и уж демон замотанв сетку дымчатую.
5Какое б счастье или горени пело в прежние года,метафор, даже аллегорийя не чуждался никогда.
И ныне замечаю с грустью,что солнце меркнет в камышах,и рябь чешуйчатее к устью,и шум морской уже в ушах.
Итака, 50-е гг. 6. СОНЕсть сон. Он повторяется, как томныйстук замурованного. В этом снекиркой работаю в дыре огромнойи нахожу обломок в глубине.
И фонарем на нем я освещаюслед надписи и наготу червя.«Читай, читай!» — кричит мне кровь моя:Р, О, С, — нет, я букв не различаю.
7Зимы ли серые смылиочерк единственный? Эхо ливсе, что осталось от голоса? Мы ли поздно приехали?
Только никто не встречает нас. В домерояль — как могила на полюсе. Вот тебеласточки. Верь тут, что кроме пепла есть оттепель.
КАКОЕ СДЕЛАЛ Я ДУРНОЕ ДЕЛО
Какое сделал я дурное дело,и я ли развратитель и злодей,я, заставляющий мечтать мир целый о бедной девочке моей.
О, знаю я, меня боятся люди,и жгут таких, как я, за волшебство,и, как от яда в полом изумруде, мрут от искусства моего.
Но как забавно, что в конце абзаца,корректору и веку вопреки,тень русской ветки будет колебаться на мраморе моей руки.
Сан-Ремо, 1959 г.[12]«Средь этих лиственниц и сосен…»
Средь этих лиственниц и сосен,под горностаем этих гормне был бы менее несносенсуществования позор:
однообразнее, быть может,но без сомнения честней,здесь бедный век мой был бы прожитвдали от вечности моей.
Санкт-Мориц, 10. 7. 65.«Сорок три или четыре года…»