Иосиф Бродский - Стихи (2)
1981
Датировано по переводу в «To Urania» — С. В.
Эклога 4-я (зимняя)
Ultima Сumaei venit iam carminis aetas:
magnus ab integro saeclorum nascitur ordo…
Virgil. Eclogue IV[6]
Дереку Уолкотту
IЗимой смеркается сразу после обеда.В эту пору голодных нетрудно принять за сытых.Зевок загоняет в берлогу простую фразу.Сухая, сгущенная форма света —снег — обрекает ольшаник, его засыпав,на бессоницу, на доступность глазу
в темноте. Роза и незабудкав разговорах всплывают все реже. Собаки с вялымэнтузиазмом кидаются по следу, ибо самиоставляют следы. Ночь входит в город, будтов детскую: застает ребенка под одеялом;и перо скрипит, как чужие сани.
IIЖизнь моя затянулась. В речитативе вьюгиобострившийся слух различает невольно темуоледенения. Всякое «во-саду-ли»есть всего-лишь застывшее «буги-вуги».Сильный мороз суть откровенье телуо его грядущей температуре
либо — вздох Земли о ее богатомгалактическом прошлом, о злом морозе.Даже здесь щека пунцóвеет, как редиска.Космос всегда отливает слепым агатом,и вернувшееся восвояси «морзе»попискивает, не застав радиста.
IIIВ феврале лиловеют заросли краснотала.Неизбежная в профиле снежной бабыдорожает морковь. Ограниченный бровью,взгляд на холодный предмет, на кусок металла,лютей самого металла — дабыне пришлось его с кровью
отдирать от предмета. Как знать, не так лиозирал свой труд в день восьмой и послеБог? Зимой, вместо сбора ягод,затыкают щели кусками пакли,охотней мечтают об общей пользе,и вещи становятся старше на год.
IVВ стужу панель подобна сахарной карамели.Пар из гортани чаще к вздоху, чем к поцелую.Реже снятся дома, где уже не примут.Жизнь моя затянулась. По крайней мере,точных примет с лихвой хватило бы на вторуюжизнь. Из одних примет можно составить климат
либо пейзаж. Лучше всего безлюдный,с девственной белизной за пеленою кружев,— мир, не слыхавший о лондонах и парижах,мир, где рассеянный свет — генератор будней,где в итоге вздрагиваешь, обнаружив,что и тут кто-то прошел на лыжах.
VВремя есть холод. Всякое тело, раноили поздно, становится пищею телескопа:остывает с годами, удаляется от светила.Стекло зацветает сложным узором: рамасуть хрустальные джунгли хвоща, укропаи всего, что взрастило
одиночество. Но, как у бюста в нише,глаз зимой скорее закатывается, чем плачет.Там, где роятся сны, за пределом зренья,время, упавшее сильно ниженуля, обжигает ваш мозг, как пальчикшалуна из русского стихотворенья.
VIЖизнь моя затянулась. Холод похож на холод,время — на время. Единственная преграда —теплое тело. Упрямое, как ослица,стоит оно между ними, поднявши ворот,как пограничник держась приклада,грядущему не позволяя слиться
с прошлым. Зимою на самом делевторник он же суббота. Днем легко ошибиться:свет уже выключили или еще не включили?Газеты могут печататься раз в неделю.Время глядится в зеркало, как певица,позабывшая, чтó это — «Тоска» или «Лючия».
VIIСны в холодную пору длинней, подробней.Ход конем лоскутное одеялозаменяет на досках паркета прыжком лягушки.Чем больше лютует пурга над кровлей,тем жарче требует идеалаголое тело в тряпичной гуще.
И вам снятся настурции, бурный Терекв тесном ущелье, мушиный кукольмежду стеной и торцом буфета:праздник кончиков пальцев в плену бретелек.А потом все стихает. Только горячий угольтлеет в серой золе рассвета.
VIIIХолод ценит пространство. Не обнажая сабли,он берет урочища, веси, грады.Населенье сдается, не сняв треуха.Города — особенно, чьи ансамбли,чьи пилястры и колоннадыстоят как пророки его триумфа,
смутно белея. Холод слетает с небана парашюте. Всяческая колоннавыглядит пятой, жаждет переворота.Только ворона не принимает снега,и вы слышите, как кричит воронакартавым голосом патриота.
IXВ феврале чем позднее, тем меньше ртути.Т. е. чем больше времени, тем холоднее. Звездыкак разбитый термометр: каждый квадратный метрночи ими усеян, как при салюте.Днем, когда небо под стать известке,сам Казимир бы их не заметил,
белых на белом. Вот почему незримыангелы. Холод приносит пользуихнему воинству: их, крылатых,мы обнаружили бы, воззри мывправду горе, где они как по льдускользят белофиннами в маскхалатах.
XЯ не способен к жизни в других широтах.Я нанизан на холод, как гусь на вертел.Слава голой березе, колючей ели,лампочке желтой в пустых воротах,— слава всему, что приводит в движенье ветер!В зрелом возрасте это — вариант колыбели,
Север — честная вещь. Ибо одно и то жеон твердит вам всю жизнь — шепотом, в полный голосв затянувшейся жизни — разными голосами.Пальцы мерзнут в унтах из оленьей кожи,напоминая забравшемуся на полюсо любви, о стоянии под часами.
XIВ сильный мороз даль не поет сиреной.В космосе самый глубокий выдохне гарантирует вдоха, уход — возврата.Время есть мясо немой Вселенной.Там ничего не тикает. Даже выпавиз космического аппарата,
ничего не поймаете: ни фокстрота,ни Ярославны, хоть на Путивль настроясь.Вас убивает на внеземной орбитеотнюдь не отсутствие кислорода,но избыток Времени в чистом, то естьбез примеси вашей жизни, виде.
XIIЗима! Я люблю твою горечь клюквык чаю, блюдца с дольками мандарина,твой миндаль с арахисом, граммов двести.Ты раскрываешь цыплячьи клювыименами «Ольга» или «Марина»,произносимыми с нежностью только в детстве
и в тепле. Я пою синеву сугробав сумерках, шорох фольги, чистоту бемоля —точно «чижика» где подбирает рука Господня.И дрова, грохотавшие в гулких дворах сырогогорода, мерзнувшего у моря,меня согревают еще сегодня.
XIIIВ определенном возрасте время годасовпадает с судьбой. Их роман недолог,но в такие дни вы чувствуете: вы правы.В эту пору неважно, что вам чего-тоне досталось; и рядовой фенологможет описывать быт и нравы.
В эту пору ваш взгляд отстает от жеста.Треугольник больше не пылкая теорема:все углы затянула плотная паутина,пыль. В разговорах о смерти местоиграет все большую роль, чем время,и слюна, как полтина,
XIVобжигает язык. Реки, однако, вчужескованы льдом; можно надеть рейтузы;прикрутить к ботинку железный полоз.Зубы, устав от чечетки стужи,не стучат от страха. И голос Музызвучит как сдержанный, частный голос.
Так родится эклога. Взамен светилазагорается лампа: кириллица, грешным делом,разбредаясь по прописи вкривь ли, вкось ли,знает больше, чем та сивилла,о грядущем. О том, как чернеть на белом,покуда белое есть, и после.
1980
Эклога 5-я (летняя)
Марго Пикен
IВновь я слышу тебя, комариная песня лета!Потные муравьи спят в тени курослепа.Муха сползает с пыльного эполеталопуха, разжалованного в рядовые.Выраженье «ниже травы» впервыеозначает гусениц. Буровые
вышки разросшегося кипреяв джунглях бурьяна, вьюнка, пыреясинеют от близости эмпирея.Салют бесцветного болиголовасотрясаем грабками пожилогобогомола. Темно-лилова,
сердцевина репейника напоминает мину,взорвавшуюся как бы наполовину.Дягиль тянется точно рука к графину.И паук, как рыбачка, латает крепкойниткой свой невод, распятый терпкойполынью и золотой сурепкой.
Жизнь — сумма мелких движений. Сумракв ножнах осоки, трепет пастушьих сумок,меняющийся каждый миг рисунокконского щавеля, дрожь люцерны,чабреца, тимофеевки — драгоценныдля понимания законов сцены,
не имеющей центра. И злак, и плевелв полдень отбрасывают на северобщую тень, ибо их посеялтот же ветреный сеятель, кривотолкио котором и по сей день не смолкли.Вслушайся, как шуршат метелки
петушка-или-курочки! что лепечетромашки отрывистый чет и нечет!как мать-и-мачеха им перечит,как болтает, точно на грани бреда,примятая лебедою Леданежной мяты. Лужайки лета,
освещенные солнцем! бездомный мотыль,пирамида крапивы, жара и одурь.Пагоды папортника. Поодаль —анис, как рухнувшая колонна,минарет шалфея в момент наклона —травяная копия Вавилона,
зеленая версия Третьеримска!где вправо сворачиваешь не без рискавынырнуть слева. Все далеко и близко.И кузнечик в погоне за балеринойкапустницы, как герой былинный,замирает перед сухой былинкой.
IIВоздух, бесцветный вблизи, в пейзажевыглядит синим. Порою — дажетемно-синим. Возможно, та жевещь случается с зеленью: удалённостьвзора от злака и есть зелёностьоного злака. В июле склонность
флоры к разрыву с натуралистом,дав потемнеть и набрякнуть листьям,передается с загаром лицам.Сумма красивых и некрасивых,удаляясь и приближаясь, в силахглаз измучить почище синих
и зеленых пространств. Окраскавещи на самом деле маскабесконечности, жадной к деталям. Масса,увы, не кратное от деленьяэнергии на скорость зреньяв квадрате, но ощущенье тренья
о себе подобных. Вглядись в пространство!в его одинаковое убранствопоблизосте и вдалеке! в упрямство,с каким, независимо от размера,зелень и голубая сферасохраняет колер. Это — почти что вера,
род фанатизма! Жужжанье мухи,увязшей в липучке, — не голос муки,но попытка автопортрета в звуке«ж». Подобие алфавита,тело есть знак размноженья видаза горизонт. И пейзаж — лишь свита
убежавших в Азию, к стройным пальмам,óсобей. Верное ставням, спальням,утро в июле мусолит пальцемпачки жасминовых ассигнаций,лопаются стручки акаций,и воздух прозрачнее комбинаций
спящей красавицы. Душный июль! Избытокзелени и синевы — избитыхформ бытия. И в глазных орбитах —остановившееся, как Аттилаперед мятым щитом, светило:дальше попросту не хватило
означенной голубой куделивоздуха. В одушевленном телесвет узнаёт о своем пределеи преломляется, как в итогедлинной дороги, о чьем истокелучше не думать. В конце дороги —
IIIбабочки, мальвы, благоуханье сена,река вроде Оредежи или Сейма,расположившиеся подле семьидачников, розовые наяды,их рискованные наряды,плеск; пронзительные рулады
соек тревожат прибрежный тальник,скрывающий белизну опальныхмест у скидывающих купальникв зарослях; запах хвои, обрывыцвета охры; жара, наплывыоблаков; и цвета мелкой рыбы
волны. О, водоемы лета! Чащевсего блестящие где-то в чащепруды или озёра — частиводы, окруженные сушей; шелестосоки и камышей, замшелостькоряги, нежная ряска, прелесть
желтых кувшинок, бесстрастность лилий,водоросли — или рай для линий —и шастающий, как Христос, по синейглади жук-плавунец. И порою окуньвсплеснет, дабы окинуть окоммир. Так высовываются из окон
и немедленно прячутся, чтоб не выпасть.Лето! пора рубах на выпуск,разговоров про ядовитостьгрибов, о поганках, о белых пятнахмухоморов, полемики об опятахи сморчках; тишины объятых
сонным покоем лесных лужаек,где в полдень истома глаза смежает,где пчела, если вдруг ужалит,то приняв вас сослепу за махровыймак или за вещь, коровойоставленную, и взлетает, прóбой
обескуражена и громоздка.Лес — как ломаная расческа.И внезапная мысль о себе подростка:«выше кустарника, ниже ели»оглушает его на всю жизнь. И елевидный жаворонок сыплет трели
с высоты. Лето! пора зубрежкик экзаменам формул, орла и решки;прыщи, бубоны одних, задержкидругих — от страха, что не осилишь;силуэты техникумов, училищ,даже во сне. Лишь хлысты удилищ
с присвистом прочь отгоняют беды.В образовавшиеся просветывидны сандалии, велосипедыв траве; никелированные педаликак петлицы кителей, как медали.В их резине и в их металле
что-то от будущего, от векаЕвропы, железных дорог — чья веткаи впрямь, как от порыва ветра,дает зеленые полустанки —лес, водокачка, лицо крестьянки,изгородь — и из твоей жестянки
расползаются вправо-влевовырытые рядом со стенкой хлевачервяки. А потом — телегас наваленными на нее кулямии бегущий убранными полямипроселок. И где-то на дальнем плане
церковь — графином, суслоны, хаты,крытые шифером с толью скатыи стёкла, ради чьих рам закатыи существуют. И тень от спицы,удлиняясь до польской почти границы,бежит вдоль обочины за матерком возницы
как лохматая Жучка, она же Динка;и ты глядишь на носок ботинка,в зубах травинка, в мозгу блондинкас каменной дачей — и в верхотуретолько журавль, а не вестник бури.Слава нормальной температуре! —
на десять градусов ниже тела.Слава всему, до чего есть дело.Всему, что еще вам не надоело!Рубашке болтающейся, подсохнув,панаме, выглядящей, как подсолнух,вальсу издалека «На сопках».
IVРазвевающиеся занавески летнихсумерек! крынками полный ледник,сталин или хрущев последнихтонущих в треске цикад известий,варенье, сделанное из местнойбрусники. Обмазанные известкой
щиколотки яблоневой аллеичем темнее становится, тем белее;а дальше высятся бармалеинастоящих деревьев в сгущенной синькевéчера. Кухни, зады, косынки,слюдяная форточка керосинки
с адским пламенем. Ужины на верандах!Картошка во всех ее вариантах.Лук и редиска невероятныхразмеров, укроп, огурцы из кадки,помидоры, и все это — прямо с грядки,и, наконец, наигравшись в прятки,
пыльные емкости! Копоть лампы.Пляска теней на стене. Талантыи поклонники этого действа. Латысамовара и рафинад, от солиотличаемый с помощью мухи. Солоудода в малиннике. Или — ссоры
лягушек в канаве у сеновала.И в латах кипящего самовара —ужимки вытянутого овала,шорох газеты, курлы отрыжек;из гостиной доносится четкий «чижик»;и мысль Симонида насчет лодыжек
избавляет на миг каленыйвзгляд от обоев и ответвленийбоярышника: вид коленейвсегда недостаточен. Тем дорожетело, что ткань, его скрыв, похожепомогает скользить по коже,
лишенной узоров, присущих ткани,вверх. Тем временем чай в стакане,остывая, туманит грани,и пламя в лампе уже померкло.А после под одеялом мелкодрожит, тускло мерцая, стрелка
нового компаса, определяяСевер не хуже, чем удалаямысль прокурора. Обрывки лая,пазы в рассохшемся табурете,сонное кукареку в подклети,крик паровоза. Потом и эти
звуки смолкают. И глухо — глуше,чем это воспринимают уши —листва, бесчисленная, как душиживших до нас на земле, лопочетнечто на диалекте почек,как языками, чей рваный почерк
— кляксы, клинопись лунных пятен —ни тебе, ни стене невнятен.И долго среди бугров и вмятинматраса вертишься, расплетая,где иероглиф, где запятая;и снаружи шумит густая,
еще не желтая, мощь Китая.
1981