Мемуар. Стихи и переводы. 1965–2023 - Леонид Абрамович Юзефович
Я родился в 1947 году, в Москве, но через два года мама вышла замуж за Абрама Давидовича Юзефовича, заменившего мне отца, и увезла меня в Пермь. Отчим всю жизнь проработал на основанном ещё в XIX веке Мотовилихинском пушечном заводе, куда попал после института: был начальником ствольного цеха, начальником инструментального производства, главным технологом. В заводском посёлке Мотовилиха, входившем в состав Перми на правах городского района, но в моём детстве ещё с ней не слившемся, я прожил первую половину жизни.
Со временем два здешних книжных магазина позволили маме собрать приличную домашнюю библиотеку, предмет её гордости, но когда мы с ней приехали сюда к отчиму, в его комнате в общежитии для молодых специалистов имелось, по её словам, всего одиннадцать книг – десять томов «Энциклопедии машиностроения» и «Война и мир» в одном большеформатном томе.
К стихам он был равнодушен, хотя под маминым нажимом и пытался читать Евтушенко; зато под старость в нём проявилась своеобразная поэтичность сугубо технического человека, лишь на пенсии открывшего для себя мир природы. Он заинтересовался китами и горячо одобрял все международные конвенции по их защите. Незадолго до его смерти я сказал ему: «Папа, тебе ведь не о чем жалеть, ты в жизни не сделал ничего дурного». – «Ошибаешься», – ответил он, и напомнил мне, что когда-то делал гарпунные пушки для китобойной флотилии «Слава». Причастность к изготовлению орудий человекоубийства меньше тревожила его совесть.
Мама стихи любила и сама их писала: девушкой – наивно-романтические, в зрелом возрасте – только юмористические. Она отличалась весёлым нравом и легкомыслием, и на мой вопрос, страшно ли ей было на войне, отвечала, что нет, потому что их медсанбат находился в абсолютно безопасном месте – мины до них не долетали, а снаряды через них перелетали. Однажды с майором, начальником медсанбата, они должны были идти по минному полю – сапёры проделали в нём проход и обозначили вешками, но возможность подорваться на мине всё равно не исключалась. Майор галантно пропустил маму вперёд, как если бы они входили в театр. Она засмеялась и пошла.
По легкомыслию мама вела на фронте дневник, хотя за это запросто можно было угодить под трибунал. Блокнот с её дневником хранится у меня, и я давно с разочарованием убедился, что никаких важных мыслей, ради которых стоило так рисковать, в нём нет. Девичьи излияния перемежаются проклятьями фашистам, описания природы – мамиными стихами. Одно написано в апреле 1945 года, под Кёнигсбергом:
Усатый трубач, оловянный солдат
Мне подарен в знак дружбы тобой,
И в мешке вещевом непременно назад
Повезу я солдата домой.
Отдохнёт там трубач, спутник тягостных дней
И в пути неизменный мой друг.
Я уверена, станет тогда он живей,
На трубе заиграет мне вдруг.
И напомнит о прошлом, о походах былых,
О друзьях, что погибли в бою,
И о подвигах славных, о бессмертии их.
Мне напомнит и дружбу твою.
Стихотворение посвящено некоему С.П.А., но кто он был такой, я у мамы выспросить не догадался. Вряд ли он взял солдатика с собой на фронт, как она – Блока; скорее, подобрал в одном из брошенных хозяевами домов; а исполнила ли мама своё обещание и привезла ли оловянного усача в Москву – неизвестно. Я, во всяком случае, его не видел.
Мама была еврейка, но один её дед, владевший магазином писчебумажных товаров на Николаевском проспекте в Кронштадте и выпустивший один из первых наборов почтовых открыток с городскими видами, сохранил верность религии предков, а второй, живший в Мелитополе и служивший в банке, перешёл из иудаизма в лютеранство. Для моих собственных деда и бабушки по маме то и другое уже не имело значения – оба лежат в Перми на общегородском Южном кладбище. Бывая на родине, я всегда приходил к ним вместе с подругой моего дяди, маминого младшего брата, в честь которого меня назвали после его ареста в 1947 году, и который тоже тут лежит, правда, не в земле, а в нише бетонного колумбария, но лет десять назад эта женщина умерла, и в последний приезд я не сумел найти могилы деда и бабушки в самом старом, запущенном и заросшем углу кладбища. Внуки тех, кого похоронили здесь в 1960-х, по большей части умерли, а правнуки уже не считают себя обязанными заботиться об этих могилах. Память двух следующих за нами поколений – вот большее, на что мы можем рассчитывать.
Главной целью конфессиональной пертурбации моего мелитопольского прадеда было стремление обойти процентную норму и дать возможность всем его шестерым детям учиться в гимназии. У бабушки в старших классах наверняка были любовные записки на танцевальных вечерах и якобы нечаянные встречи на бульваре и в городском саду, однако её гимназические увлечения продолжения не имели. А вот сам я – плод школьного романа. Даже, можно сказать, двух – мама, мой отчим и мой биологический отец, Константин Владимирович Ефимов, учились мало того, что в одной московской школе, но ещё и в одном классе.
Отец воевал в пехоте, а под конец войны, после ранения и госпиталя, попал в СМЕРШ. В Москву вернулся лишь в 1946 году, как и мама, из Восточной Пруссии переведённая в Литву и лечившая немецких военнопленных в лагере под Шауляем. Он дослужился до младшего лейтенанта, она – до старшего. Бурный роман завершился свадьбой, но семейная жизнь сразу не заладилась – отец, как многие фронтовики, стал сильно пить, пропивал не только деньги, но и домашние вещи, что считалось пределом морального падения. Мама недолго это терпела. Терпение никогда не входило в число её добродетелей. Летом 1949 года, как раз в те дни, когда Москва пышно праздновала 150-летие Пушкина, она развелась с одним своим одноклассником и вскоре вместе со мной уехала в Пермь, к другому. Отчим, как и отец, был влюблён в неё со школы.
Отец алкоголиком не стал. Вскоре после развода он взялся за ум, окончил институт и сделал неплохую карьеру на автозаводе им. Лихачёва, но мама долго боялась, что гены возьмут своё – и я пойду по его стопам. Хлебнув женского лиха, свой долг она видела