Ник Хоакин - Избранное
— Меня тяготит красота, — возразила она. — На ней расцветает моя гордыня, и узы плоти мучительней, чем власяница. Нет худшей кары, чем вечная юность и красота. Кто избавит меня от этого бремени?
Морщась, точно от боли, архиепископ вновь завел речь о приютах для праведных женщин, и опять она усмехнулась: «Херониму — в монастырь?»
— Что же тогда? — спросил он.
— Позволь мне, как встарь, жить на том берегу, за рекой, — попросила она. — Там есть пещера. Разреши мне в ней поселиться, сокрывшись от мира, дабы я покаянием искупила мои прегрешения и нашла свой путь к небесам.
— Хорошо, — согласился прелат. — Я велю не тревожить тебя.
— Благослови же и отпусти мне грехи.
Всепрощающий и прощенный, архиепископ внезапно почувствовал, как замедлила бег бешеная река, и, прислушиваясь в недоуменье, в ожиданье злобного рева, ошеломленно, блаженно упивался дарованным на мгновенье затишьем, переросшим вдруг в монотонный плеск Вечности: «Я прощаю тебя, ты прощаешь меня…», пока не очнулся от забытья при звоне колоколов, и, оглядевшись, увидел, что женщины нет: он один, на коленях, в безлюдном Соборе, и свеча истаяла на полу.
То была передышка. Не глубинный покой, которого он искал, а покорное расслабленное спокойствие, отдохновение на задворках сознания; он работал без исступления, молился без жажды прозрения и вновь постиг наслаждение от горячего шоколада после обеда и бокала вина на сон грядущий. Он забросил свою власяницу, нанес визит губернатору. Он уже не боролся с неукротимым потоком; он стоял на берегу, наблюдая и выжидая.
Он знал, что затишье — только отсрочка. Вскоре снова ему предстоит погрузиться в поток, этот раз — навсегда, и узнать, что же воистину вечно — рай или ад или только чистилище? Постигнув всю ложность мирской суеты и бренность плоти, душа метнулась к иному пределу, но, ужаснувшись видения Вечности, отпрянула вновь к цинической мысли, что плоть — изначально, единственно вечная истина. Я качался как маятник, думал архиепископ, а теперь, вернувшись к исходному равновесию, буду ждать терпеливо грядущей развязки. Но чем бы ни оказалось неведомое, оно будет частью его самого, тем, чего он желал, что посеял, что породил — всей своей жизнью, своими страстями: свет, не оброненный сверху, а пробившийся изнутри; чистый свет от пылающей купины, когда дым и туман рассеются.
Об отшельнице, жившей на берегу Пасига, доходили тревожные вести, но он и пальцем не шевельнул, чтобы помочь ей, зная, что испытания — ее крестная мука. С той поры как она поселилась в пещере, чудеса приключались в округе: в досель безжизненных водах реки теперь кишела рыба; дожди выпадали вовремя и обильно; поля и сады полнились изобилием; скот тучнел и множился без числа; и в утробах бесплодных женщин взыгрывали младенцы. Но крестьяне тряслись в суеверном страхе, твердя, что слишком все хорошо, чтобы быть правдой, а потому добром здесь не пахнет, ибо что, кроме зла, может явиться из коварных проделок нечистой силы? Никто не помнил, чтоб в прежние времена здесь обитали летучие мыши, но теперь они так и роились над входом в пещеру; они прилетали на голос отшельницы, и многие видели, как ласкает она этих черных чудовищ; поползли слухи, что и сама она по ночам, превращаясь в вампира, кружит над селеньями и сосет кровь из спящих. А потому взрослые обходили пещеру стороною, ребятишки забрасывали ее камнями, и женщина не осмеливалась и шагу ступить дальше прибрежной рощи. Не прошло и года, как чаша терпения переполнилась. Однажды Гаспар прибежал к господину с известием, что толпа жителей из окрестных селений подходит к Собору, волоча отшельницу. Архиепископ вышел на площадь и встретил их перед Собором. Поселян вел викарий. Разъяренные прихожане с воплями вытолкнули вперед и швырнули на землю, под ноги прелату, перетянутую веревками, словно свинья, женщину. Она была в рубище, голова замотана мешковиной.
Сердце прелата пронзило мучительной болью, но взгляд его, обращенный к священнику и его пастве, был гневен.
— Я велел не трогать ее!
— Ее и не трогали, — огрызнулся монах, — пока она вела себя пристойно.
— Что она натворила?
— Проклятая ведьма! — крикнул монах, и толпа за его спиной взвыла: «Ведьма! Ведьма! Сжечь ее на костре!»
Архиепископ жестом приказал им молчать.
— Она святая затворница, молитвенница за всех грешников мира. Это ее епитимья.
Монах с отвращением сплюнул.
— Никакая она не затворница, а проклятая ведьма и шлюха!
— Чем ты докажешь свою правоту?
Викарий ткнул пальцем в толпу.
— Со мной пришли честные люди. Они могут поклясться, что видели парня, который приплывает к ней по ночам. Он милуется с ней до утра, до самого света.
И вновь завизжала толпа:
— Сжечь ведьму, сжечь окаянную шлюху!
У архиепископа кровь отлила от лица.
— Развяжи ее, — приказал он Гаспару, — и отведи в собор. Я сам допрошу ее.
Он сел на трон у алтаря, а отшельница, в мерзких лохмотьях, с мешком на голове, опустилась пред ним на колени.
— Херонима, — проговорил он в тоске. — Они свидетельствуют против тебя. Они обвиняют тебя в преступлении. Ты осмелишься отрицать?
— Твоя светлость! — простонала несчастная. — Я грешница из всех грешниц, но только не в том, в чем они меня обвиняют. Клянусь перед Богом в божьем храме, что не было у меня никакого мужчины; пещера надобна мне для общения с Господом. Семь раз на дню возношу я молитвы. И полночь, и утро встречаю я на коленях. Я пощусь, соблюдаю душу, укрощаю плоть. Есть у Херонимы время и помысел к блуду? Но ежели ты не веришь мне на слово, взгляни и ответь: пригодно ль такое лицо для распутства?
Она сорвала мешок, и у прелата перехватило дыхание. За год она превратилась в старуху — жалкую, тощую и увядшую; не осталось в ее лице ни сиянья, ни красоты — кожа да кости, дикий блуждающий взгляд и запах тлена.
— Кто пожелает возлечь с мерзким скелетом, по которому плачет могила? А теперь взгляни на мое тело.
Она разорвала лохмотья и наклонилась — на спине обнажились багровые полосы.
— Что это, — прорыдала она, — следы от любовных ласк?
— Встань, Херонима, — сказал архиепископ, — и вознеси хвалу Господу, что избавил тебя от бремени. Твоя плоть подтверждает твои слова. Возвращайся в пещеру и молись за нас, грешных.
Но у нее недостало силы подняться.
— Они были жестоки с тобой? — спросил он. — Обопрись о руку мою, Херонима, и встань!
— О господин мой, я смертельно устала и ожидаю иную десницу. Но я приму твою руку — в знак приветствия и прощанья.
Он кликнул слуг и велел доставить ее в пещеру, а викарию и крестьянам сказал:
— Запрещаю вам трогать ее. Я сам хочу разгадать эту тайну. — И обернулся к Гаспару. — Вели заложить карету. Вечером мы отправляемся в путь.
Из города они выезжали в сумерках. Архиепископа бил озноб от безотчетного, неосознанного волнения: быть может, скоро неведомое откроет пред ним завесу. На диком острове и в хижине на речном берегу он исступленно добивался ответа, сотрясал, как сказала женщина, Небеса; но они отвергли его, отбросили прочь — Небеса упорно хранили разгадку от мудрых и сильных, открывая ее самым слабым и малым. Дети с восторгом приемлют земную юдоль, не зная, что люди — изгнанники, и лишь горечь прозрения отрезвляет их. Может быть, в поисках сущего он стремился вернуть себе детскую радость и благоговенье перед низменной плотью, восторг перед чудом презренного мира? И тогда, за пределами жизни и смерти, плоть и жар ее темных страстей, пусть даже вечных и неизбывных, были не адом, а только чистилищем, наукою для влюбленных? «Я никогда не любила тебя!» — сказала женщина, и сказала правду, ибо мало было ей юности и даже всей жизни, чтоб научиться любить — и возлюбить не минутное торжество обладания в суетном беге времен, а самого человека, достойного поклоненья в немеркнущем свете вечности. Сколь ужасную участь избрали любовники, когда, не ведая, что творят, обещали: «Во веки веков!» Но клятвы их нерушимы — «иначе хаос падет на мир».
Предаваясь раздумьям, архиепископ мчался в карете вдоль реки — великой реки откровений. Ночь выдалась светлая, лунная, но вокруг не было ни единой живой души. Наконец они добрались до места.
Гаспар перенес господина сквозь лесные завалы, и они спустились вниз по уступам, к площадке, откуда пещеру было видно как на ладони, их же надежно скрывала тень от скалы. Вход в пещеру зиял в обрывистом склоне, и ступени каменных плит вели от входа к самой воде.
Не успели они устроиться поудобней, как воздух взорвался хлопаньем крыльев — и черные тени летучих мышей заслонили сиянье луны. Тут же, как по сигналу, словно пробили часы, из пещеры возникла отшельница в рубище и мешке, прикрывавшем лицо. Она распростерлась на каменных плитах, и такие стенанья разорвали ночное безмолвие, что казалось, то плачет в тоске совесть мира. Луна взбиралась по небосводу, и ночной холод пронизывал до костей, а женщина все молилась, вздыхая и причитая, заломив руки в безумной мольбе, словно древняя жертва богов, прикованная к скале. Но вот тишина снизошла на нее — и нечто большее, чем тишина: словно чья-то десница вздела ее за волосы, поставила на колени, подняла на ноги; руки ее распахнулись, как для объятий, прикрытое тряпкой лицо запрокинулось к небу в порыве блаженства — и трепет прошел в тишине. Это длилось мгновение. Женщина рухнула на колени, прижала ладони к лицу, дрожа и качаясь; затем стремительно встала и исчезла во мраке пещеры.