Безумие Гёльдерлина. Жизнь, поделенная надвое - Джорджо Агамбен
И снова ничто не позволяет понять, почему же этот тонко настроенный инструмент безнадежно сломан. Очевидно, в словах и внешнем облике Гёльдерлина сквозило нечто, чего его друг не мог уловить, пусть он и разделял с Шеллингом любовь к философии до такой степени, что историки временами сомневаются, кому из них принадлежат тексты, дошедшие до нас без указания имени автора. Единственное возможное объяснение таково: мысль Гёльдерлина в те годы настолько сильно отдалилась от идей его приятеля, что он предпочел просто-напросто не принимать ее.
В письмах, которые мать поэта отправляла Синклеру, также обнаруживается аналогичная двойственность, как будто его безумие нужно доказать любым способом, даже когда факты, по всей видимости, опровергают это. Синклер должен был отдавать себе отчет, что подобное поведение родительницы могло нанести Гёльдерлину вред, и, поскольку он не разглядел у своего друга подлинных признаков «смятения духа» (Geistesverwirrung), он 17 июня 1803 года написал ей, что, вероятно, ее сыну мучительно понимать, что другие считают, будто он помешался рассудком: «Он слишком чувствительный человек, чтобы не суметь прочесть в глубинах чужой души даже самое потаенное суждение о самом себе». После того как издатель Вильманс согласился опубликовать переводы Софокла, над которыми Гёльдерлин усердно работал несколько месяцев, Синклер попросил его мать отпустить его в Хомбург, где его ждал друг, «который знает его и его обстоятельства, от которого ему нечего скрывать». Женщина ответила ему, что ее сын, а она постоянно называет его «несчастливцем» (der l[iebe] unglückliche – «мой дорогой несчастливец»), не сможет путешествовать в одиночку и, «ввиду его удручающего душевного состояния», он будет друзьям только в тягость. Его самочувствие действительно «особо не улучшилось… но и не ухудшилось». Признаком безумия в глазах матери становится то, что поэт неустанно работает над своими произведениями: «Я надеялась, что, когда этому несчастливцу больше не придется так тяжко трудиться, как в прошлом году – даже наши молитвы оказались бессильны отвадить его от чрезмерного усердия, – его душевное здоровье окрепнет». В следующем письме она упоминает: «К сожалению, его самочувствие не улучшилось, хотя, – почти с досадой признается она затем, – кое-что изменилось, поскольку горячность, то и дело обуревавшая его, слава богу, почти совсем сошла на нет». Когда в 1804 году Синклеру удается получить для Гёльдерина от ландграфа должность библиотекаря, которую друг с радостью принимает, мать протестует и говорит, что «он пока что не сможет занять это место, ведь оно, по моему скромному мнению, требует определенного душевного порядка, а способности моего дорогого и несчастного сына к здравомыслию, увы, уже очень слабы… Возможно, этот несчастливец, на радостях от присутствия Вашей глубокоуважаемой персоны и ввиду почтения, которое вы ему выказываете, прибегнул ко всем своим умственным ресурсам, а потому вы не до конца осознаете, насколько его разум помутился». Кажется, ее волнение улеглось, только когда спустя два года ей удалось пристроить сына в клинику «медика и профессора» фон Аутенрита в Штутгарте, а затем – до конца дней поселить его в доме плотника Циммера, где она ни разу не навестит его. Поэтому совсем не удивительно, что, если верить свидетельству самого Циммера, Гёльдерлин не выносил своих родственников (Hölderlin kan aber seine Verwandten nicht ausstehen).
Вопрос не в том, чтобы убедиться, сошел ли Гёльдерлин с ума или нет. И даже не в том, считал ли он себя безумцем. Важнее всего – хотел ли он им быть, или скорее – стало ли для него безумие в определенный момент чем-то вроде потребности, чем-то, от чего он не мог отказаться, при этом не проявив малодушия, ведь он, «подобно древнему Танталу, <…> получил от богов больше, чем мог вынести». О Свифте и Гоголе говорили, что они изо всех сил пытались сойти с ума и в конце концов им это удалось. Гёльдерлин не стремился к безумию, ему пришлось принять его, но, как заметил Берто, его восприятие этого состояния не имело ничего общего с нашим представлением о душевной болезни. Для него это было некое пространство, где можно или следует жить. Поэтому, когда ему нужно перевести в «Аяксе» Софокла фразу «theiai maniai xynaulos», что дословно означает «живущий с божественным безумием», он передает ее смысл так: «sein Haus ist göttliche Wahnsinn» – «его дом – божественное безумие».
В апреле 1804 года издатель Вильманс выпускает переводы пьес Софокла «Эдип» и «Антигона»: их сопровождают два длинных комментария, в которых кратко изложены воззрения Гёльдерлина в их окончательном виде. Это последняя публикация поэта[8]; и, несмотря на огорчившие автора опечатки, без нее невозможно понять, что он подразумевал, когда рассуждал о вольном обращении с собственным и противопоставлял отечественному (национальному) чуждое, посредством которого переосмыслял взаимоотношения с греческими образцами. В письме, отправленном издателю в сентябре 1803 года, он так излагает суть своей задумки:
Я надеюсь дать представление о греческом искусстве, которое чуждо нам ввиду национальных условностей и упущений, с которыми это искусство всегда мирилось, и сделать это настолько живо, насколько я смогу подчеркнуть в нем то восточное (das Orientalische), что оно всегда отрицало, исправить допущенные им художественные оплошности – там, где они проявятся.
Особенно стоит отметить, что Гёльдерлин решил проиллюстрировать эту проблемную область на примере своих переводов, которые много лет спустя Вальтер Беньямин[9] будет определять как «прообраз их [трагедий Софокла] формы» и угадает в них «исконную опасность для всякого перевода: ворота столь расширившегося и управляемого языка могут захлопнуться и запереть переводчика в молчании». Ничуть не менее важно то, как восприняла их культура того времени; об их рецепции весьма красноречиво свидетельствует письмо Иоганна Генриха Фосса, написанное в октябре 1804 года: «Что скажешь о гёльдерлиновском Софокле? Однажды вечером несколько дней тому назад я встречался с Шиллером и Гёте и повеселил их этими переводами. Почитай хотя бы четвертый стасим хора в “Антигоне” – ты бы видел, как смеялся Шиллер!» Так же безжалостно высказался и Шеллинг в письме Гёте в июле того же года: «Он [Гёльдерлин] чувствует себя лучше, чем в прошлом году, но по-прежнему явно пребывает в умственном расстройстве (Zerrüttung). Его переводы Софокла отражают поврежденное состояние его рассудка». Хотя поверхностность этих суждений, как и глупые насмешки Шиллера и Гёте, сложно извинить, они всё же самым явственным образом показывают, насколько замысел Гёльдерлина несоизмерим