Захар Прилепин - Взвод. Офицеры и ополченцы русской литературы
Пародируя Боброва, Батюшков – вполне себе предшественник футуристов:
«Кто ты?» – «Я – виноносный гений.Поэмы три да сотню од,Где всюду ночь, где всюду тени,Где роща ржуща ружий ржот[10]…
<…>
Здесь реет между вод ладья,А там, в разрывах чёрна крова,Урания – душа сих сферИ все титаны ледовиты,Прозрачной мантией покрыты,Слезят!»
Это ж Велимир Хлебников нам явился (справедливости ради заметим, что «роща ржуща» – прямая цитата из самого Боброва). Досталось и патриотическому поэту Сергею Глинке.
«Кто ж ты?» – «Я Русский и поэт [11]Бегом бег, лечу за славой,Мне враг чужой рассудок здравый.Для Русских прав мой толк кривойИ в том клянусь моей сумой».«Да кто ж ты?» – «Жан-Жак я Русский,Расин и Юнг, и Локк я Русский,Три драмы Русских сочинилДля Русских; нет уж боле силПисать для Русских драмы слезны;Труды мои все бесполезны!Вина тому – разврат умов», —Сказал и в реку! и был таков!»
Чтение таких стихов утешительно по сей день: выясняется, что ничто не ново.
Суть своих претензий к оголтелым русофилам Батюшков излагал тогда же в письме к Гнедичу: «Ещё два слова: любить отечество должно. Кто не любит его, тот изверг. Но можно ли любить невежество?.. Зачем же эти усердные маратели восхваляют всё старое?.. Имею право сказать это, и всякий пусть скажет, кто добровольно хотел принести жизнь на жертву отечеству… Глинка называет “Вестник” свой “Русским”, как будто пишет в Китае для миссионеров или пекинского архимандрита. Другие, а их тысячи, жужжат, нашёптывают: русское, русское, русское… а я потерял вовсе терпение!»
В пару к Глинке угодил другой патриот, адмирал, основатель общества «Беседа любителей русского слова» Александр Семёнович Шишков:
«Стихи их хоть немного жёстки,Но истинно Варяго-Росски…
<…>
Известен стал не пустяками,Терпеньем, потом и трудами;Аз есмь зело славенофил».
Впрочем, Батюшков, хоть и несколько иронизируя, из всех перечисленных в «Видении…» одному Шишкову дарует бессмертие – в конце концов, тоже военный человек; всех остальных поэтов и поэтесс – топит в Лете.
В самом финале появляется Иван Андреевич Крылов – и к нему-то Батюшков относится почти с пиететом, говоря о великом баснописце, что тот «пошёл обедать прямо в рай». Но и тут, признаемся, видна лёгкая улыбка: всем был известен отменный аппетит Крылова; так что даже и в рай он идёт именно что обедать.
Поэзия такого саркастического толка быстро приносит удачу (мы нынче отлично это понимаем). Люди любят смешное, перчёное, едкое – но Батюшков в письме к Гнедичу спокойно констатирует: «Этакие стихи слишком легко писать, и чести большой не приносят». Что тут сказать? Перед нами всё же русский офицер, а не куплетист: сочиняя искусные пародии, он хорошо осознаёт этому цену.
Гнедич, которому на суд сатиру отправили, дал её переписать знакомым… в общем, через неделю о никому ещё не известном Батюшкове говорил весь Петербург: одни были в полнейшем восторге, другие – в злейшей обиде; что до дедушки Крылова – он плакал от умиления: почти всех утопили как котят, а ему ангелы кушать подали.
В конце 1809 года Батюшков впервые в Москве: «Познакомился со всем Парнасом… Этаких рож не видывал».
Обжившись в первопрестольной, Батюшков оставит нам преостроумнейшее её описание. Когда мы печалимся о, мягко говоря, эклектичной архитектуре нынешней столицы и о родства не помнящих персонажах, что её наводнили, Константин Николаевич успокоит нас и здесь: «Странное смешение древнего и новейшего зодчества, нищеты и богатства, нравов европейских с нравами и обычаями восточными! Дивное, непостижимое слияние суетности, тщеславия и истинной славы и великолепия, невежества и просвещения, людскости и варварства. Не удивляйся, мой друг: Москва есть вывеска или живая картина нашего отечества…
Зайдём… в конфектный магазин… Здесь мы видим большое стечение московских франтов в лакированных сапогах, в широких английских фраках, и в очках, и без очков, и растрёпанных, и причёсанных. Этот, конечно, англичанин: он, разиня рот, смотрит на восковую куклу! Нет! он русак и родился в Суздале! Ну, так этот – француз: он картавит и говорит с хозяйкой о знакомом ей чревовещателе, который в прошлом году забавлял весельчаков парижских. Нет, это старый франт, который не езжал далее Макарья и, промотав родовое имение, наживает новое картами. Ну, так это – немец, этот бледный высокий мужчина, который вошёл с прекрасною дамою? Ошибся! И он русский, а только молодость провёл в Германии. По крайней мере, жена его иностранка: она насилу говорит по-русски. Ещё раз ошибся! Она русская, любезный друг, родилась в приходе Неопалимой Купины и кончит жизнь свою на святой Руси. Отчего же они все хотят прослыть иностранцами, картавят и кривляются – отчего?..»
А книжные магазины?
Батюшков описал их тоже, и это снова смешно, потому что и магазины – те же: «Книги дороги, хороших мало, древних писателей почти вовсе нет, но зато есть мадам Жанлис и мадам Севинье – два катехизиса молодых девушек – и целые груды французских романов – достойное чтение тупого невежества, бессмыслия и разврата. Множество книг мистических, назидательных, казуистских и прочих, писанных расстригами-попами…»
Впрочем, в Москве Батюшкова ждали и добрые знакомства. Помимо окололитературных дураков, которых всегда полно, были неожиданные и удивительные встречи.
Сергей Глинка оказался славнейшим малым, действительно (и бескорыстно) влюблённым в русское, – на пародию он, важно заметить, совсем не обиделся.
Поэт и преображенец Сергей Марин – офицер на тот момент уже легендарный: только под Аустерлицем он получил ранение картечью в голову, ранение в левую руку навылет, две пули в грудь (причём одну из них он так и носил в груди, неизвлечённую). И что же? – вот он, пожалуйста: жив, бодр, только что получил полковника, пожалован флигель-адъютантом императора, читает Батюшкову и компании свои сатиры.
Батюшков сходится с Василием Жуковским и Петром Вяземским. (Ревнивый Гнедич сообщал другу, что сомневается в уме обоих.) Вяземский же привёл Батюшкова к Николаю Михайловичу Карамзину – на тот момент уже куда больше историку, чем литератору.
От Жуковского Батюшков в натуральном восторге (тот на четыре года его старше и вполне сложившийся поэт, с именем) – но восторге всё-таки трезвом, с правом на возможность оспаривать товарища.
С Вяземским – не менее пылкая дружба. (Петру Вяземскому, не по годам развитому, гуляке, вольнодумцу и остроумцу, было всего восемнадцать, но он был ещё и наследник большого отцовского состояния, носитель безусловного литературного таланта – это обеспечивало ему должный вес.)
Батюшков – не без позы – ходит по Москве в военной форме, в большой треугольной шляпе. Вяземский определял его фигуру как «субтильную», так что можем догадаться, как Батюшков выглядел. Впрочем, его воспринимали всерьёз – если и улыбались, то по-доброму: у молодого человека ранение и десяток боёв; чтоб иронизировать по поводу треуголки – надо иметь хотя бы сопоставимые заслуги. (Или быть дураком.)
Но милей многих – старый военный товарищ Петин, который, как вспоминал Батюшков, в Москве «…лечился от старых ран и свободное время посвящал удовольствиям общества, которого прелесть военные люди чувствуют живее других. Не один вечер мы просидели у камина в сих сладких разговорах, которым откровенность и весёлость дают чудесную прелесть».
«К ночи мы вздумали ехать на бал и ужинать в собрании. Проезжая мимо Кузнецкого моста, пристяжная оборвалась, и между тем как ямщик заботился около упряжки, к нам подошёл нищий, ужасный плод войны, в лохмотьях, на костылях. “Приятель, – сказал мне Петин, – мы намеревались ужинать в собрании; но лучше отдадим серебро наше этому бедняку и возвратимся домой, где найдём простой ужин и камин”. Сказано – сделано».
Летом 1810-го Батюшков снова в Хантонове.
Три собаки у него, наблюдает деревенские закаты, отчитывается Гнедичу: «читаю Тасса» и «раскаиваюсь, что его переводил». Написал три прозаических повести и одну поэму; всё сжёг.
Сидит, между тем, без денег; работать не хочется, витиевато спрашивает в письмах у сестры об отце: «Можно ли согласовать его благополучие с благополучием нашим и его жены?».
Пишет тормошащему его Гнедичу в столицу: «Ещё раз повтори себе, что Батюшков приехал бы в Петербург, если б знал, что получит место и выгодное, и спокойное, – да, спокойное, где бы он мог ничего не делать…»
…Но пока нет такого места, будем оброк с крестьян собирать. И чесать курчавых собак – больше там никого не было поблизости. И подумывать о женщине – много эротических строк напишет в эти месяцы Батюшков, весьма вольных по тем временам; Пушкин будет впоследствии этой эротикой очарован и восхищён.