Серафим Сабуров - Всегда солдат
- Плохо… Разве в этом только дело? - ни к кому не обращаясь, сказал я и разорвал записку.
Белые клочки упали под колеса вагона. Пожилая проводница, видимо догадавшись, что случилось, сочувственно посмотрела на меня.
- Уж мы ее ругали, ругали, - виновато произнес Николай, - а батя даже из дому выгнал, когда она…
Поезд тронулся. За окнами медленно поплыл перрон. Через несколько минут Балашов скрылся из глаз. Позади остался кусочек моей жизни. Но разве жизнь на этом кончилась? Нет, конечно. И разве прожитое на том отрезке принесло мне только одни неприятности? Нет! Было много хорошего. Была любовь, вера, и они поддерживали меня не раз в скитаниях по лагерям и этапам. За одно это я уже был благодарен жизни.
* * *
Москва встретила меня пасмурной погодой. Моросил мелкий дождик. Блестел мокрый асфальт. На Комсомольской площади трезвонили трамваи, крякали автомобильные гудки. [137]
Я постоял, огляделся, вздохнул полной грудью и зашагал к себе на Ульяновскую.
Вот и мой дом. Во дворе встретил людей в белых халатах и подумал, что нейрохирургический институт, должно быть, вернулся в Москву. Значит, и мама здесь. Я прибавил шагу, вошел в парадное и бегом поднялся на второй этаж. Затаив дыхание, осторожно постучал в комнату номер двадцать один. Прислушался. Постучал вновь. За дверью раздались голоса, звякнула задвижка.
- Вам кого?
Голос заспанный, сиплый, недовольный. Незнакомая женщина подозрительно оглядела меня с головы до ног.
- Я к Сабуровым.
- Не знаем таких. Здесь теперь общежитие…
В управлении кадров Военно-воздушных сил Военно-Морского Флота меня принял майор Королев. Он внимательно ознакомился с документами, потом отложил их в сторону и попросил рассказать все своими словами.
- Да-а, чего только не бывает на войне, - заметил майор, когда я кончил свое повествование. - Как вы только выкарабкались из того ада! Сделаем сейчас все возможное. Вернем в строй, - пообещал он. Однако ясно дал понять, что моя дальнейшая военная судьба зависит от заключения врачей.
Я прошел две комиссии. Первая признала годным только к тыловой административно-хозяйственной службе. Заключение врачей было кратким и безапелляционным, как приказ.
Очутившись на улице, я медленно зашагал по Кремлевской набережной. Фактически врачи списали меня. С их точки зрения, приговор казался даже мягким. Я остался в строю. Но кем? Человеком с ограниченной пригодностью, способным управляться только с ручкой да карандашом. Остался в строю, но далеко от фронта, от своей любимой профессии. По законам медицины все справедливо. А по законам сердца, человечности? Нет! По законам войны? Нет! По законам ненависти и отмщения за перенесенные муки? Тоже нет! [138]
Как бы ни были правы врачи, я не мог быть тогда вне войны, вне того, ради чего прошел через лагеря и этапы. Пусть я не годен для воздушных боев, но ведь, наверное, смогу еще принести пользу, вернувшись в авиацию и обучая других летному искусству?
Взвесив все «за» и «против», я решил скрыть от Королева заключение военно-морской комиссии, точнее сказать, что не был у врачей. Случай помог мне. В тот день комиссия временно прекратила работу и председатель попросил меня сообщить майору, чтобы он пока не присылал людей на обследование.
Заключение Центральной летной комиссии Военно-воздушных сил оказалось более благоприятным: меня оставили в нескоростной, легкомоторной авиации.
Жарким июньским днем я покидал Москву. В кармане лежало направление в одну из учебных эскадрилий. Поезд вез меня в глубокий тыл, в тишину. И, как два года назад, когда я уезжал под Ленинград, в перестукивании колес мне чудился треск пулеметов, а в запахе сожженного угля - запах горелого железа. Закрыв глаза, я мысленно представлял изогнутую линию, которая, ощетинившись колючей проволокой и противотанковыми надолбами, протянулась от Ледовитого океана до Черного моря. Линия эта называлась фронтом. Там шел жестокий бой. Там было мое настоящее место. И я верил, что вновь обрету его.
Эпилог
Мечте моей не суждено было сбыться.
Прибыв в четвертую эскадрилью в звено лейтенанта Александра Хващевского, я в первое время не расставался с мыслью о фронте. Летали мы по десять - двенадцать часов в сутки: фронту требовались кадры, и мы, инструкторы, не жалели себя.
Ритм работы был бешеный. Вскоре почувствовал, что начинаю сдавать. Возобновились головные боли, все чаще возникала тошнота. Товарищи догадывались о моем состоянии и старались во всем помогать. Хващевский не спускал с меня глаз. Заметив, что я задерживаюсь на линии предварительного старта и не выруливаю на взлет, он подходил к самолету и приказывал мне остаться на земле. [139]
- Отойди малость, - тихо, чтобы не слышал курсант, говорил он.
Я уходил за линию заправки, ложился на спину, закрывал глаза и старался не двигаться.
Иногда меня вытаскивали после полетов из кабины в полубессознательном состоянии. Хващевский только качал головой…
Шли недели. В сентябре я распрощался со своим первым выпуском. Все тринадцать моих подопечных получили отличные оценки за технику пилотирования и уехали продолжать учебу. За этой радостью последовала другая.
В пасмурный октябрьский день на аэродроме приземлился трофейный немецкий пассажирский самолет Ю-52. Командиром корабля оказался мой бывший однокашник, пилот гражданской авиации Алексей Коняев. Он перегонял самолет в Алма-Ату. Коняев сообщил, что несколько раз встречал в столице Казахстана мою сестру Соню.
- Кажется, все твои родные живут в Алма-Ате. Обещаю узнать их адрес.
Через месяц от Алексея пришла открытка. По ходатайству командира эскадрильи майора Иванова мне предоставили месячный отпуск. Я тотчас выехал в Алма-Ату.
Нечего и говорить, какая это была встреча. Но к радости примешивалась тревога. Очень плохо выглядела мама. Она не жаловалась, скрывала свой недуг, но мы видели, что жизнь ее угасает.
Однажды, незадолго до моего отъезда, мама сказала:
- Не поверила я извещению и ждала тебя. Теперь можно и умирать.
Слова ее прозвучали спокойно. Чувствовалось, что уже примирилась с мыслью о смерти. Не зная, как разубедить мать, я грубовато ответил:
- Глупости все это! Просто тебе нездоровится и надо серьезно полечиться.
- Нет, сынок, лекарства тут не помогут. Высохла я вся, дожидаясь тебя. Что-то во мне надорвалось. Спасибо, хоть ты живой.
Мама невесело улыбнулась. Улыбка ее была печальной [140] и чистой, как осенний закат в безоблачный вечер…
А в мае пришла телеграмма о ее смерти.
Тяжело перенес я эту потерю. Дали знать себя и напряженные полеты. Здоровье мое резко ухудшилось. Врач Довгань метал громы и молнии, требуя, чтобы я прошел переосвидетельствование. Я всячески уклонялся. К тому времени у меня уже не было надежды вырваться на фронт, но оставалось твердое решение не расставаться с авиацией до конца войны.
Конечно, я нарушал дисциплину, инструкции, но ведь и военным людям не чужды чувства, которые не уложишь ни в какой параграф. Ни в одной инструкции не сказано, например, что солдат обязан своей грудью закрыть амбразуру вражеского дота, броситься с гранатами под танк, а летчик - подорвать себя, товарищей и самолет на собственных бомбах, врезавшись в колонну противника. Не сказано, но так поступали. И потому делали невозможное возможным.
Мое поведение тоже не было исключением. Я действовал так, как многие, - по велению сердца и гражданского долга: хотел быть в строю до конца, до победы. И товарищи понимали меня. Сам Довгань, как мне казалось, чаще метал громы и молнии для формы. Если бы он не верил мне, не понимал моих чувств, то без особого труда добился бы отстранения от летной работы…
И снова побежали дни, недели, месяцы. Снова полеты, полеты, полеты… И только когда далеко на западе замолкли пушки и непривычная тишина оглушила солдат, я сказал сам себе: «Баста, Серафим! Можешь подавать рапорт!»
Осенью 1945 года я проводил в училище свой последний выпуск. Тогда же Первая дивизия школы летчиков Военно-Морского Флота была расформирована. Мы перегнали учебные самолеты на другую базу и разъехались в разные концы страны. А в феврале 1946 года кончилась моя служба в армии. Меня списали по всем статьям и сняли с военного учета. Навсегда.
Я не сопротивлялся: иное время, иные песни. Что мог, отдал войне. Но жизни отдал не все. Жизнь продолжалась, и я занял место в новом строю. Я добился [141] своего - вернулся на фронт. Правда, это был другой - мирный фронт. Но дыхание его было таким же горячим, как там, где земля еще не остыла от артиллерийской канонады и не утратила жара человеческой крови.
* * *