Серафим Сабуров - Всегда солдат
Однажды я едва не нарвался на смешанную колонну из итальянских, венгерских и румынских солдат. «Союзники» Гитлера в беспорядке двигались на запад. Громыхали повозки, полевые кухни с закопченными боками. Съежившись от холодного, пронизывающего ветра, с хмурыми лицами шагали солдаты. Винтовки и карабины, небрежно заброшенные за плечи, у многих дулом к земле. На поясах звякали котелки и фляги. [132]
Сердце заколотилось торопливо и радостно: «Вот оно, началось! Значит, фронт недалеко. Значит, наши пошли в наступление». От счастья хотелось одновременно смеяться и плакать. Я долго смотрел вслед растрепанной колонне и шептал: «Еще немного, Серафим, и ты у своих. Понимаешь, у своих!…»
На третий день после этой встречи с востока стали доноситься отдаленные, глухие раскаты. Казалось, они шли из самого чрева земли. Это громыхали орудия.
Наконец- то я услышал голос фронта. А ночью и увидел его: бледный отсвет артиллерийской канонады прорвался сквозь облака и на мгновение светлой полоской прорезал ночную темень.
С этого дня шум сражения нарастал с каждым часом. Он, почти не прекращаясь, рвался из-за горизонта, и все чаще по ночам небо озарялось бледно-розовыми всполохами. Я шел, почти не останавливаясь, спал два - три часа и шагал снова. Чтобы не заснуть на ходу и не упасть, до боли тер лицо снегом.
Наконец показался Лебедин. Над городом стояло багряное зарево. По мере моего приближения оно тускнело и уменьшалось.
Я прислушался. Ни артиллерийской, ни пулеметной стрельбы. Почему же пожары? Дождаться рассвета? Но переночевать негде. Поблизости не видно никаких построек… Остаться в поле? Замерзну… На самом финише, почти у цели. Нет, надо идти. Через немогу, через силу.
С трудом одолел последние километры. Вот и знакомый бор. Еще немного - и отсвет зарева вырвал из ночи окраинные строения. А за поворотом - городская больница, из которой я бежал пять месяцев назад. Мимо школы, где раньше размещался лагерь советских военнопленных, вышел к центру города. Здесь было совсем светло: горело несколько больших зданий. Вокруг суетился народ. Люди баграми растаскивали раскаленные, стреляющие искрами бревна, из ближайших колонок ведрами таскали воду. Кругом не было видно ни гитлеровцев, ни полицаев.
- Послушайте, - остановил я первого встречного, и невольно отступил назад.
- Серафим Петрович!
- Александр Игнатьевич! [133]
Наши восклицания прозвучали одновременно. Головенко обнял меня, мы расцеловались. Александр Игнатьевич был так возбужден и взволнован, что даже не спросил, как я очутился в городе. Он сразу начал выкладывать последние новости. Оказывается, гитлеровцы подожгли вчера в городе все, что успели, и отошли. В Лебедине вновь советские порядки, уже действуют горком партии и горисполком.
- Не сегодня-завтра ждем нашу армию, - торопливо говорил Головенко. - Ну, а вы-то, вы-то как здесь?
- Бежал из лагеря, - ответил я и пошатнулся.
Головенко подхватил меня под руку.
- Да на вас лица нет. Живо к нам! Я провожу.
Елизавета Григорьевна, увидев меня, только охнула и опустилась на табурет.
- Ну, я опять побегу тушить, - на ходу крикнул Александр Игнатьевич. - Работы хватит на всю ночь.
Елизавета Григорьевна помогла мне умыться, снять с ног разбитые сапоги-гиганты и уложила в постель. За окном мелькали голые ветки. На том же месте сиял холодным блеском старый знакомец Сириус.
- Вот мы и встретились, дружище, - прошептал я засыпая.
В строй
Через день в город вошли наши войска. Я зарегистрировался в особом отделе и восьмого марта с группой бывших военнопленных покинул Лебедин. В городе Острогожске, где находился штаб второй воздушной армии, получил назначение в Москву на пункт сбора летного состава ВВС.
Ехал по железной дороге. Путь лежал через Балашов. Здесь, на Трудовой улице в доме сорок шесть, жили родители моей жены Тони.
Подъезжая к Балашову, я очень волновался. Семнадцать месяцев был оторван от дома, родных, и, наверное, меня давно считали мертвым. Но я выжил и возвращаюсь в строй. К войне, жизни и, быть может, кто знает, снова к тому аду, через который только что прошел. Ведь бывали случаи, когда люди по два и три раза попадали в плен.
Громыхали на стыках колеса, вагон сильно раскачивало [134] на поворотах. Мелко дрожали на столиках жестяные кружки. Сизые космы дыма стлались по проходу. Ни на минуту не смолкал гул голосов. Ехали фронтовики. В Москву и дальше, в большие и малые города, деревушки и поселки. Ехали по разным делам. В короткий, кровью доставшийся отпуск, на переформирование, на заводы за боевой техникой, по вызову начальства. Ехали на разные сроки, а кто и насовсем, отдав войне часть самого себя.
Ехали и такие, как я, пропавшие без вести или списанные со счета живых. Этих сразу можно было узнать по одежде и поведению. Они чувствовали себя неуверенно, большей частью молчали, внимательно прислушиваясь к разговорам. Мы отвыкли от армии и были пока людьми без положения, без определенного места в общем строю, людьми с провалами в биографии. Как мы вели себя, что делали в том аду, куда швырнул нас случай, никто не знал. Судьей прожитому была только наша совесть. Поверят ли ей? Законы войны суровы…
Навязчивое болезненное ощущение внутренней виновности не покидало меня всю дорогу и долго еще не оставляло потом, когда я уже вновь вернулся в армию.
Успокаивало только одно: перед своей совестью я был чист. Знал, страшнее того, что осталось в прошлом, не будет. Мои чувства, любовь к Отечеству выдержали все испытания - и физическими муками, и временем. А это - главное.
Рассуждая так, я даже не предполагал, что судьба уготовила мне еще одно испытание.
В Балашове поезд задерживался надолго. Вместе со своим попутчиком, тоже летчиком Владимиром Скляром, я отправился на Трудовую улицу.
- Смотри, - предупредил Скляр, - побереги родных. Ты для них вроде привидения с того света. Подготовить бы их не мешало. Может, прежде я войду и скажу несколько слов?
- Не нужно!
Я и спешил, и медлил. Человек всегда и торопит, и оттягивает события, несущие очень большую радость.
Вот и дом. Калитка скрипнула и легко отворилась. В саду пахло сыростью и клейкими, только что лопнувшими [135] почками. По влажной тропинке прошел к крыльцу. Остановился и глубоко вздохнул.
- Что, в зобу дыханье сперло? - пошутил Скляр.
Я решительно рванул на себя дверь и переступил порог.
В маленькой полутемной прихожей было пусто. Через неплотно прикрытую дверь из комнаты пробивался тусклый свет. Косой полоской он ложился на дощатый, затертый ногами пол, блеклым размытым пятном трогал край вешалки. На крайнем крюке висела армейская фуражка с черным лакированным козырьком.
- Моя фуражка, - сказал я Владимиру. - Но как она сюда попала? Может, Тоня…
Я не договорил и быстро шагнул в комнату.
За столом сидели родители Тони и ее брат Николай. В миске дымилась сваренная в «мундире» картошка, с краю стояла большая кастрюля с супом. Мать Тони, держа в руке тарелку, помешивала половником суп.
- Вам кого, гражданин? - спросила она и тут же охнула.
Тарелка упала на пол. Осколки со звоном рассыпались по полу.
- Что случилось, мама? - раздался из соседней комнаты родной для меня голос.
- Серафим вернулся. Он живой! - радостно крикнул Николай. Быстрей, Тонька!
Николай встал из-за стола и бросился к комнате Тони. Дверь приоткрылась. На секунду я увидел испуганное бледное лицо жены. Потом дверь с силой захлопнули, щелкнул замок.
- Тоня! - громко позвал я.
- Оставь ее, Серафим, - перебил меня отец Тони. - Не твоя она теперь.
Меня точно обожгло. Я обернулся и непонимающе уставился на тестя. Он молчал, сведя брови. Теща и Николай потупились.
- Как не моя?
- Так вот, - глухо ответил тесть, - не твоя, и все тут. Год назад вернулась из эвакуации, приехала к нам и вышла замуж. Свою семью разбила и другую тоже… Бесстыжая рожа. А теперь прячется. Плюнь ты на нее! [136]
- Она не виновата, - вступилась за дочь теща. - Замуж вышла, когда получила похоронную. А до этого ждала.
- Ждала, ждала! - сердито огрызнулся тесть. - Разве так солдатки ждут своих мужей! До конца войны должны ждать и еще, быть может, после войны, пока совсем надежды не останется…
Тесть поднялся со стула, подошел к двери и громыхнул в нее кулаком.
- А ну, выходи! Ответ держать будешь. Перед нами не захотела, перед мужем заставим. Ну!
За дверью послышалось всхлипывание.
- Не надо, оставьте ее, - сказал я, повернулся и быстро вышел…
Уже у вокзального перрона меня догнал Николай. Он молча протянул сложенный вдвое лист бумаги и потупился. Тоня писала торопливо и неразборчиво, буквам было тесно в косых синих линейках, и они, как в тетради первоклассника, наскакивали друг на друга. Жена извинялась за все происшедшее и просила не думать о ней плохо.