Леонид Млечин - Один день без Сталина. Москва в октябре 41-го года
16 октября утром, вспоминал один из сотрудников московского партийного аппарата Дмитрий Квок, работавший тогда на заводе «Красный факел», поступило распоряжение: станки разобрать, все, что удастся, уничтожить и вечером уйти из города:
«Москва представляла собой в тот день незавидное зрелище — словно неистовая агония охватила всех и вся — и город, в котором еще не было ни одного вражеского солдата, где никто не стрелял, вдруг решил в одночасье сам покончить с собой, принявшись делать это неистово, отчаянно, хаотично. Толпы, кто в чем, со скарбом, беспорядочно двигались на восток. Появились мародеры, грабившие магазины, банки, сберкассы. Из некоторых окон на проезжую часть выбрасывали сочинения классиков марксизма-ленинизма и другую политическую литературу».
«Когда паника была, во дворе сжигали книги Ленина, Сталина, — рассказывала Антонина Александровна Котлярова. В сорок первом она окончила восемь классов и поступила токарем на станкостроительный завод имени Серго Орджоникидзе. — Паника была ужасной. Видела, как по мосту везут на санках мешками сахар, конфеты. Всю фабрику «Красный Октябрь» обокрали. Мы ходили на Калужскую заставу, кидались камнями в машины, на которых начальники уезжали. Возмущались, что они оставляли Москву. Безобразие, может быть, но мы так поступали…»
Вот эти рассказы — самое поразительное свидетельство реальных чувств и настроений многих людей. В стране победившего социализма, где, казалось, нет места инакомыслию, где толпы ходили под красными знаменами и восторженно приветствовали вождей, в одночасье — и с невероятной легкостью! — расставались с советской жизнью.
Вот и цена показному. Конечно, в ревущей от счастья толпе страшно отойти демонстративно в сторону. Отстраниться. Сохранить хладнокровие. Промолчать. Кто не жил в тоталитарном обществе, тот не поймет, как это невыносимо трудно — сохранять самостоятельность, оставаться иным, чем остальные. А как только показалось, что советской власти конец, стало ясно, что не существует никакого монолитного единства советского народа.
Вечером 16 и весь день 17 октября во многих дворах рвали и жгли труды Ленина, Маркса и Сталина, выбрасывали портреты и бюсты вождя в мусор.
Корней Чуковский отметил в дневнике: «Очевидно, каждому солдату во время войны выдавалась, кроме ружья и шинели, книга Сталина «Основы ленинизма». У нас в Переделкине в моей усадьбе стояли солдаты. Потом они ушли на фронт, и каждый из них кинул эту книгу в углу моей комнаты. Было экземпляров шестьдесят. Я предложил конторе городка писателей взять у меня эти книги. Там обещали, но надули. Тогда я ночью, сознавая, что совершаю политическое преступление, засыпал этими бездарными книгами небольшой ров в лесочке и засыпал их глиной. Там они мирно гниют — эти священные творения».
Сталин словно растворился. А с ним — партийный аппарат. Куда-то пропали чекисты, попрятались милиционеры. Режим разваливался на глазах. Он представлялся жестким, а оказался просто жестоким. Выяснилось, что система держится не на волеизъявлении народа, а на страхе. Исчез страх, а с ним — и советская власть.
Картину дополняет историк литературы Эмма Герштейн:
«Кругом летали, разносимые ветром, клочья рваных документов и марксистских политических брошюр. В женских парикмахерских не хватало места для клиенток, «дамы» выстраивали очередь на тротуарах. Немцы идут — надо прически делать».
Журналист Николай Вержбицкий записал в дневнике:
«17 октября. В овощных магазинах только картошка (очереди) и салат (без очереди). Есть еще уксусная эссенция. В газетах сообщения о богатом завозе овощей в Москву».
«18 октября. С четырех часов ночи стоял за хлебом. Получил его в девять часов… Слышны разговоры, за которые три дня назад привлекли бы к трибуналу».
Областное управление НКВД докладывало:
«17 октября в Бронницком районе в деревнях Никулино и Торопово на некоторых домах колхозников в 14 часов были вывешены белые флаги. На место послан оперативный работник. В деревнях Петровское, Никулино, Свободино и Зеленое наблюдаются попытки отдельных колхозников разобрать колхозный скот, подготовленный к эвакуации».
Страх, вспоминали очевидцы, овладел москвичами: «Выходя утром на улицу, они с тревогой всматривались, стоит ли на посту на площади наш советский милиционер или уже немецкий солдат».
Далеко не все москвичи боялись прихода немцев.
Эмма Герштейн вспоминает, как соседи в доме обсуждали вопрос — уезжать из Москвы или оставаться? Собрались друзья и соседи и уговаривали друг друга никуда не бежать.
«Языки развязались, соседка считала, что после ужасов 1937-го уже ничего хуже быть не может. Актриса Малого театра, родом с Волги, красавица с прекрасной русской речью, ее поддержала.
— А каково будет унижение, когда в Москве будут хозяйничать немцы? — сомневаюсь я.
— Ну, так что? Будем унижаться вместе со всей Европой, — невозмутимо ответила волжанка».
«Вечерняя Москва» напечатала (уже в наше время) воспоминания Зои Михайловны Волоцкой, которая с семьей жила в большой коммунальной квартире на Софийской набережной, рядом с Домом правительства. Она не могла забыть бомбежки:
«Бомбили крепко — рядом, через Москву-реку, Кремль! Прятаться было некуда, нарыли во дворе каких-то ям или траншей. До убежища в метро «Библиотека Ленина» далековато, да и Каменный мост под ударом. А бомбы падали неподалеку, и дом трясло непрерывно. С потолка штукатурка обваливалась целыми кусками, стекла в окошках, крест-накрест заклеенных полосками бумаги, звенели, а иногда и вылетали.
Вокруг было много разрушенных домов. Из них часть людей переселили в закрытую церковь неподалеку от Москворецкого моста. Наспех соорудили в ней какие-то перекрытия, перегородки, и получилось нечто вроде каморок. На свалках люди раздобывали примусы, коптилки, рваные одеяла…»
Но самое поразительное другое: «В середине октября, когда в Москве началась паника, управдом Ульянова принесла в квартиру фотографии Гитлера и сказала, что у кого будет висеть такой портрет, того немцы не тронут. Никто не захотел брать Гитлера, и только Матрена Прокофьевна, которая торговала на улице водой с сиропом, взяла портретик и стыдливо спрятала его под передник — на всякий случай».
«Только один раз за весь этот страшный отрезок времени у меня полились слезы, и я зарыдала от злости, — вспоминала Елена Александровна Кузьмина. — Я встретила полотера, который когда-то натирал у нас полы. Он спешил со всей своей полотерной снастью, когда мы столкнулись с ним нос к носу. Я спросила его, уж не натирать ли полы он спешит?
— А как же… Сейчас самые заработки. Немцев ждут. Готовятся.
— Кто это ждет немцев? Да что это за люди?
— А может, они всю жизнь этого ждали…
— А вы что же?
— А мне что? Деньги платят, и хорошо… Увидев мое лицо, полотер понесся дальше, и не успела я опомниться, как он исчез за углом. То, что есть в Москве такие люди, вернее, нелюди, которые собираются встречать немцев, повергло меня в ужас.
Придя домой, я дала волю слезам. В это страшное время из всех щелей вылезли какие-то мерзкие твари. Те, которые могли спокойно смотреть на голодного ребенка. Те, которые спокойно зарабатывали на смерти и несчастье ближнего. Всколыхнулась всякая дрянь, которая осела где-то глубоко на дне…»
Молодая женщина, чей муж сгорел в танке под Смоленском, решила идти на фронт. Написала заявление. Ее вызвали в ЦК комсомола и направили в Рязанское пехотное училище. Вот что она увидела у здания Московского университета 16 октября:
«Возле памятника Ломоносову полыхал огромный костер, в который из окон библиотеки летели тома Ленина, Сталина, куча других книг. В ужасе я отправилась в райком комсомола, зашла к одному из секретарей, который тоже жег какие-то бумаги.
— Что мне делать? — спросила я.
— Немедленно уезжать!»
Руководитель московской партийной организации поражался:
— У нас сейчас участились случаи проявления антисемитизма. Ведь это же факт, на это тоже закрывать глаза нельзя. Между тем у нас как-то совершенно стыдливо эти вопросы обходят. Как так, у нас антисемитизм, откуда, помилуйте! Надо вести борьбу с этими явлениями…
Выяснилось, что советские люди несут в себе огромный запас заблуждений, фобий, предрассудков, сохраняемых в неприкосновенности внушенной им уверенностью в собственной правоте. Интернационализм, братство народов и многое другое оказалось не более чем красивыми лозунгами.
До того скрытый антисемитизм вспыхнул — в ожидании прихода Гитлера. Люди с откровенно фашистскими взглядами в те октябрьские дни перестали стесняться.
«Я чувствовал, как эти люди вдруг начали стремительно преображаться на моих глазах, — вспоминал Первенцев. — У них начинали вырастать клыки, появляться бешеная слюна. Я видел, что здесь уже зреет страшная организация черносотенцев, кровожадных и безрассудных, которые выпрыгнут из своих нор с гирьками — еще до подхода регулярной немецкой мотоколонны. Мерзавцы… Самое страшное, что встало перед моим взором, — это люди смрадного подполья, поднимавшиеся и отряхнувшие с себя паутину… На Россию надвигались новые политические охотнорядцы. Шли бандиты под стон немецких стальных гусениц!»