Леонид Млечин - Один день без Сталина. Москва в октябре 41-го года
Говорят, что мы ввели в бой наши «чудо-пушки», что ими вооружены самолеты, что они действуют на четыре квадратных километра, все сжигая, что их конструкция опровергла многие законы физики, что команда пушки сорок человек и ее специально подбирает нарком обороны из особо проверенных людей и что немцы все-таки захватили эти пушки под Ельней…»
Судя по дневнику профессора Тимофеева, его и по прошествии времени не отпускали воспоминания о том, что в те дни происходило в столице.
«Знакомый, ночью бродивший по Москве, говорил, что он побывал на десятке больших заводов: они были пусты, охраны не было, он свободно входил и выходил, все было брошено. Интересны причины этой паники, несомненно шедшей сверху. Говорят, что на фронте совершенно не было снарядов, и войска побежали в ночь на 16-е, все бросив. Отсюда паника в Москве. Что спасло положение — неизвестно.
Начались суды над бежавшими и расстрелы. Владимирское шоссе закрыто для частного транспорта. Снова поднимают на крыши зенитки, на бульвары вернулись аэростаты, которые было увезли. Все это знак того, что Москву хотели оставить, а потом раздумали. Интересно, узнаем ли мы, в чем дело. В эти дни всюду сожгли архивы, на горе будущим историкам».
* * *Иван Андреевич Харкевич в годы войны работал инженером-теплотехником на горьковском заводе «Красная Этна», производившем мины. Он тоже вел дневник:
«19 октября 1941 года
По московскому шоссе в четыре ряда идут автомашины с наркомами и всяким начальством. Везут барахло, собачек. Вереницей идут пешеходы с рюкзаками за плечами. Шофер, привезший Лизу, рассказывал, что в Москве хаос, громят мясокомбинат и магазины. Совнарком выпустил постановление о выдаче расчета всем рабочим. Правда ли это? Часть правительства съехала, все дипломатические корпуса и т. д., неужели Москву готовят к сдаче?
Пошел на разведку узнать, что делается на вокзале и пристанях. Погода мрачная, весь день мокрый снег. От московского шоссе идут вереницы машин со всяким скарбом и беженцами. На узлах сидят, покрывшись одеялами, высшие чины из НКВД с ромбами и шпалами, на простых грузовиках — бедные замерзшие ребятишки с посинелыми личиками среди наспех набросанных узлов и разного скарба. Тихий ужас! Неужели это полное падение СССР? Неужели возможно, чтобы все наше рухнуло, культура, наш строй?! Как болит все время душа от тех ужасов, что видишь.
На пристани что-то ужасное. Народа тьма, у касс идет рукопашная. Крики, брань, истерические вопли и бедные, бедные несчастные дети! Счастьем считают, что получают билет на верхней палубе на пароход, идущий вниз по Волге…»
А на заводе, когда шло совещание с высоким начальством, в голову молодому инженеру пришли совсем другие мысли:
«Характерная особенность бросается в глаза: за столом сидит замнаркома Кучумов — тучный (обрюзгший), хотя и сравнительно молодой, с двумя орденами, рядом упитанный директор завода (Романов), главный инженер неплохой упитанности, секретарь парткома (Новиков), розовый, как поросенок, и совсем упитанный секретарь обкома по промышленности (Кочетков). А напротив, через стол, — руководители цехов и отделов: бледные, с обтянутыми скулами и провалившимися глазами. Весь народ сильно сдал телом. Трудно и очень трудно, особенно для некоторых рабочих. Питание очень и очень слабоватое…
Слаба наша экономика была до войны, а к войне и вовсе не приспособлена. Старая царская Россия четыре года воевала, а экономика в стране держалась сносно — в смысле снабжения населения продовольствием. И условия тогда не идут ни в какое сравнение с тяжелыми теперешними, даже если для сравнения взять конец 1916 года. В чем же дело? Где причины?»
И никто ничего не знал!
* * *Анатолий Григорьевич Лысенко, мэтр отечественного телевидения, в войну был ребенком. Его с матерью эвакуировали. Отец, начальник главка в Наркомате путей сообщения, остался в Москве — он был включен в группу, которой предстояло взрывать город, когда его возьмут немцы. «Однажды к нам приехали какие-то люди, — вспоминает Анатолий Лысенко, — и сообщили, что немцы заняли Москву и кто-то видел, как папу расстреляли». И только через пару недель выяснилось, что это ошибка.
У многих москвичей было ощущение конца света. Ожидали краха и распада России. Или, во всяком случае, падения советской власти.
По существу город был брошен на произвол судьбы: спасайся, кто может.
«Я видел Москву 16 октября, — вспоминал уходивший на фронт поэт Давид Самойлов, тогда студент Московского института истории, философии и литературы имени Н.Г. Чернышевского. — Это был день безвластия. Я покидал Москву с болью и горечью в сердце. В трамваях открыто ругали советскую власть. В военкоматах никого не было. Власти молчали. Толпы людей ходили по улицам. Заводы не работали. Говорили, что ночью немцы будут в городе. Была тяжелая атмосфера ненависти. Не к кому было обратиться. В комитетах советовали уходить…»
Советский человек превратился вовсе не в носителя высокой морали, самоотверженного и бескорыстного труженика. Жизнь толкала его в противоположном направлении. О революционных идеалах твердили с утра до вечера. Но люди видели, что никакого равенства нет и в помине.
— У нас за последнее время, — рассказывал за закрытыми дверями Александр Щербаков, — имеются случаи, что рабочие бросали работу. Был случай на одной небольшой фабрике в Ивановской области. В чем дело? Три дня хлеб в магазин не привозили. У нас в Москве до этого дело не доходило. Но должен сказать, что в первые дни бомбардировки у нас в три дня разложилась торговля. Магазины стали грязные, мух немыслимое количество, душно, дышать нечем. И женщины — после того, как ночью посидят с ребенком где-нибудь в подвале, должны стоять в этом магазине и нервничать. В три дня разложилась торговля.
* * *Профессор Леонид Тимофеев запечатлел приметы тех дней:
«15 октября. На фронте была такая каша, перед которой русско-японская война — верх организованности. Такова система, суть которой в том, чтобы сажать на все ответственные места, посты не просто безграмотных людей, но еще и обязательно дураков. Ведь я, простой обыватель, был уверен, что на границе каждую ночь напряженно сторожат готовые к бою части, а они ничего не подозревали и ни к чему не были готовы…
16 октября. Утро. Итак, крах. Газет еще нет. Не знаю, будут ли. Говорят, по радио объявлено, что фронт прорван, что поезда уже вообще не ходят, что всем рабочим выдают зарплату на месяц и распускают, и уже ломают станки. По улицам все время идут люди с мешками за спиной. Слушают очередные рассказы о невероятной неразберихе на фронте. Очевидно, что все кончается. Говорят, что выступила Япония.
Разгром, должно быть, такой, что подыматься будет трудно. Думать, что где-то сумеют организовать сопротивление, не приходится. Таким образом, мир, должно быть, станет единым под эгидой Гитлера…
Метро не работает. Всюду та же картина. Унылые люди с поклажей, разрозненные военные части, мотоциклы, танки. По Ленинградскому шоссе проехали три тяжелые пушки. Теперь смотришь на них, как на «осколки разбитого вдребезги»…
Получили на эвакуационное свидетельство хлеб на десять дней. В очередях и в городе вообще резко враждебное настроение по отношению к старому режиму: предали, бросили, оставили. Уже жгут портреты вождей…
Национальный позор велик. Еще нельзя осознать горечь еще одного и грандиозного поражения не строя, конечно, а страны. Опять бездарная власть, в который раз. Неужели народ заслуживает правительства? Новые рассказы о позорном провале в июне…»
Революция, Гражданская война, многолетние репрессии болезненно сказались на качестве управленческого аппарата. Армия не очень грамотных и бескультурных чиновников десятилетиями принимала ключевые решения и определяла политический и экономический курс страны.
* * *Еще до начала войны выдающийся ученый академик Владимир Иванович Вернадский писал в дневнике о «бездарности государственной машины»:
«Люди страдают — и на каждом шагу растет их недовольство. Полицейский коммунизм растет и фактически разъедает государственную структуру. Все пронизано шпионажем… Колхозы все более утверждаются как форма второго крепостного права — с партийцами во главе… Нет чувства прочности режима через двадцать с лишком лет после революции…»
Через месяц, 20 февраля 1941 года, новая запись: «Газеты переполнены бездарной болтовней XVIII конференции партии. Ни одной живой речи. Поражает убогость и отсутствие живой мысли и одаренности выступающих большевиков. Сильно пала их умственная сила. Собрались чиновники — боящиеся сказать правду. Показывает, мне кажется, большое понижение их умственного и нравственного уровня по сравнению с реальной силой нации. Ни одной живой мысли… Жизнь идет — сколько это возможно при диктатуре — вне их».