Бездомная - Михаляк Катажина
– Чарек, помоги мне, – прошептала она, утирая слезы. – Помоги мне…
На этот раз, выйдя из автобуса, который привез ее назад из Быдгоща в Варшаву, она не пошла в квартирку на Мокотове. Она знала, что там ее ждут двое: Ася и Чарек, – и знала, что они не успокоятся, пока она не скажет им правды. Пока не расскажет свою историю от начала до конца.
Дело даже не в том, что она не могла об этом говорить. Она ведь рассказывала обо всем столько раз: и в полиции, и у прокурора, и в больнице (лечащему врачу и психологу), и в суде (и в первом, и во втором)… Даже родителям она пыталась рассказать. Хотела открыться и сестре, которая прилетала из Штатов… Но на этот раз ей необходимо было исповедаться кому-то, кто…
Нет. Еще не время.
Еще не время…
С автовокзала она потащилась к дачным участкам. Без труда отыскала свой сгоревший сарай, а под его стеной – замаскированный вход в нору. С осени здесь ничего не поменялось. Кинга влезла в нору, хоть и вся дрожала от холода и голода (со вчерашнего дня она ничего не ела и не пила, метр за метром обыскивая лес, кричала, сколько хватало дыхания, и плакала так, что едва не ослепла от слез); свернувшись клубком под рваным одеялом, она заснула, впервые за последнее время чувствуя себя в безопасности.
Именно здесь, в собственноручно вырытой норе у старого сарая, было ее место.
Проснулась она утром, окоченев от холода. Быстро же она привыкла к центральному отоплению и мягкой постели!
Весной, летом и осенью нора была отличным местом для сна: тесная, почти уютная, выстланная обрывками теплых вещей и одеял, будто птичье гнездо. Но когда пришли морозы, в ней уже тяжело было оставаться.
Кинге приходилось спать в ночлежках для бомжей. В этих ночлежках воняло немытыми телами, перегаром – хотя пьяных туда и не пускали, – и сигаретным дымом; они были переполнены людьми, бормочущими что-то и вертевшимися во сне. То и дело разражались скандалы; ссорящихся утихомиривал терпеливый – и впрямь слишком терпеливый – персонал. Кинга терпеть не могла ночлежек; она лежала неподвижно, крепко зажмурив глаза, и молилась, чтобы поскорее наступил рассвет. И рассвет наступал, но первый же его отблеск приносил с собой неумолимый вопрос: что дальше?
Днем ночлежки были закрыты, бомжи возвращались на улицу, и нужно было чем-то заполнить нескончаемый день – а ведь морозы порой стояли трескучие. Одни бедняги садились в автобусы и ездили туда-сюда, иногда лишь меняя маршрут, чтобы не слишком раздражать водителей, да и пассажиров, жалующихся на неописуемую вонь от таких попутчиков. Другие бродили по городу в поисках бутылок, жестяных банок и макулатуры, чтобы насобирать на выпивку. Третьи торчали на вокзалах, точно куклы, закутавшись в свои лохмотья. А Кинга?
Кинга надевала кое-что поприличнее из своего тряпья и отправлялась в библиотеку, где и проводила целые дни напролет, читая книги. Она боялась даже выйти на обед в столовку для бездомных: вдруг после обеда ее в библиотеку уже не пустят – кто-то на входе попросит у нее документы, и тогда…
Однако сегодня ей не нужно было убивать время в читальном зале. У нее была теплая квартира, где ее ждал Каспер. Но ждал ее не только он: ждал и Чарек, ждала и любопытная журналистка.
И Кинга решила сделать нечто противоположное тому, чего от нее ожидали: она отправилась на Центральный вокзал – побыть немного с бездомной братией.
Но если она думала, что встретит там теплый прием, то заблуждалась. Среди них она больше не была своей, больше к ним не принадлежала, и это было видно с первого же взгляда. Чистая, пахнущая хорошим мылом и шампунем, в приличной одежде – это не та женщина, которую они с добродушной иронией прозвали Принцессой.
Она их предала.
Переметнулась на сторону других.
Бомжи, ворча, поздоровались с ней. Тут же посыпались вопросы, нет ли у нее нескольких злотых на курево.
Денег Кинга не дала. Она хотела знать, где Грустняшка. Женщина, которая когда-то протянула ей руку – как раз в тот момент, когда она, Кинга, выписавшись из больницы и потеряв дом, бродила, ошеломленная, по улицам города и ей уже грозила голодная смерть.
У Грустняшки, как и у каждого бомжа, была своя история.
Когда-то она была обыкновенной женщиной. В ее селе у подножья Карпат ее уважали. Был у нее и любящий муж, который – о чудо! – не пил и не бил ее. Жили они небогато, поскольку бедность в их местности аж зашкаливала, но и не нищенствовали – ведь Стах Боровой умел и хотел работать. И Алина Боровая никогда бы не оказалась на варшавских улицах и не стала бы Грустняшкой, кабы не один художник, который приехал в Загродзину писать на пленэре и искать вдохновения.
Вскружив голову хорошенькой хозяюшке, вдохновение он принялся искать у нее меж ног. Закончилось это все именно так, как и должно было закончиться: художник вернулся в Варшаву, Алина осталась в Загродзине с растущим животом. У нее родилась доченька, Лилиана, светловолосая и голубоглазая – точно не от Стаха. Прежде чем муж успел что-то заподозрить и сопоставить факты: художник-блондин, уехавший девять месяцев назад, молодая жена, которая прислуживала гостю днем и ночью, светловолосый ребенок, – Алина бросила их обоих, мужа и маленькую дочку, и отправилась в Варшаву – искать своего художника, свою большую любовь. Художника она отыскала – почему бы и нет, он ведь пытался продавать свою мазню на Старувке, – но Алине в его богемной жизни места не нашлось: он жил на содержании у некой немолодой бизнес-леди, которой лучше было не знать о мимолетном романе своего ловеласа на лоне природы.
Идти Алине было некуда.
В Загродзину вернуться она не могла: Стах бы ее убил.
В Варшаве она никого не знала.
И она бродила по улицам, ошеломленная, разбитая, – пока над ней не сжалилась какая-то бездомная (много лет спустя сама Грустняшка вот так же сжалится над Кингой). Она научила Алину выживать на улице, и молодая нормальная женщина скатилась на самое дно. Она начала пить. А чтобы пить, нужны деньги – хоть на самое дешевое пойло. Поначалу она делала минеты за десятку-другую; затем, когда стала противна даже самым отчаявшимся, научилась воровать, попрошайничать, собирать мусор, который можно было обменять на какие-то жалкие гроши. Эти гроши она тут же пропивала.
Прошло более десяти лет, и она накопила на дорогу домой – в Загродзину.
На что она рассчитывала? Думала, муж примет ее с распростертыми объятиями? Муж был пьян в дым. Дочка – красавица блондинка, Лилиана Боровая, – обозвала мать последними словами и выгнала из дому.
Несмотря на все это, Грустняшка уехала оттуда счастливая. Ее ребенок выжил, сама она теперь может спокойно вернуться туда, где ей и место. И она продолжала пить, пропивала свою жизнь, и совесть уже не слишком мучила ее.
А по пути в свой персональный ад она еще и успела позаботиться о Кинге-Принцессе.
Теперь Кинга, в свою очередь, хотела позаботиться о Грустняшке.
– Она умерла. Спилась, – сказал Зуб, признанный главарь бомжей, обитающих на Центральном вокзале. – Мы нашли ее, когда она уже окоченела. Давно ли? Да где-то неделю назад… Одолжишь десятку, Принцесса? Я верну…
Таким был итог жизни и смерти Грустняшки, которая могла бы еще жить и жить, если б не один художник да скверный жизненный выбор.
«Одолжив» Зубу десятку, Кинга пошла прочь, провожаемая неприязненными взглядами нищих. Для них она уже не была своей.
А была ли когда-либо?..
Можно было возвращаться в квартиру на улице Домбровского. Но… еще не время. Там ее все еще поджидают.
И она пошла в больницу – ту самую, где провела много долгих месяцев.
Увидев бывшую пациентку, доктор Избицкий искренне обрадовался. Честно говоря, он не надеялся когда бы то ни было еще увидеть Кингу Круль. Выписывал он ее с тяжелым сердцем, делая это лишь потому, что так распорядился врач-ординатор: у Кинги не было страховки, и больница не могла себе позволить предоставлять такой пациентке дальнейшее бесплатное лечение. Доктор Избицкий знал, что эмоциональное состояние Кинги Круль пока шаткое и ей нужна госпитализация еще на несколько месяцев. Но ординатор был непреклонен: за Кингу Круль некому платить, может, вы, доктор Избицкий, оплатите ее лечение?..