Гайто Газданов - Возвращение Будды. Эвелина и ее друзья. Великий музыкант (сборник)
Но совершенной уверенности в этом у нее все-таки быть не могло. И после своей поездки с Мервилем в Нью-Йорк она была убеждена, что Канелли узнает о ее пребывании там. Это именно так и случилось.
– Удивительно все-таки, что он решил приехать в Париж, – сказал я. – Он должен был помнить, что Лу не похожа на беззащитную жертву.
– Он это, конечно, помнил, он знал, что рискует жизнью, – сказал Мервиль. – Лу его увидела через окно вскоре после того, как он появился, и была готова ко всему. Мне она ничего об этом не сказала. Она говорила потом, что, если бы я не вошел в гостиную, все было бы кончено раньше, чем Канелли успел бы что-либо понять или сделать. По ее словам, так или иначе, перешагнув мой порог, он подписал свой смертный приговор. И я не сомневаюсь, что это так и было бы.
– Тут не нужно сослагательного наклонения, – сказал я.
– Но ты знаешь, что самое главное?
– Что?
– Ты понимаешь, – сказал Мервиль, – когда выяснилось, что я вне опасности, что мне не угрожает ни смерть, ни инвалидность, Лу стала неузнаваема. Я никогда ее такой не видел. Она шутит, смеется, она даже иногда напевает. Этого раньше у нее не бывало, она все время жила как будто в тени какой-то трагедии – не знаю, не умею это сказать. Я очень рад этому изменению. Но мне кажется, что это не только оттого, что я выздоровел. Тут есть что-то другое.
– Ну, прежде всего избавление от опасности.
– Несомненно. Но ты понимаешь, то, что ее душило, что мешало ей жить полной жизнью, это ее прежние чувства и воспоминания и запас неистраченной силы, той самой, которая позволила ей пройти через все испытания и не погибнуть. И бурная ненависть ко всему, что исковеркало ее жизнь, ненависть, которая требовала выхода. И когда она убила Канелли, вместе с ним она как будто убила свое прошлое – и теперь она свободна. Я не знаю, сумел ли я это сказать так, как нужно.
– Не забывай еще одного – она убила человека, который стрелял в тебя. Кстати, на что ты рассчитывал, когда шел на направленный на тебя револьвер? Почему ты не остановился?
– Теперь я знаю, что это была ошибка, – сказал он. – Но в ту минуту я об этом не подумал, я хотел отвлечь внимание Канелли от Лу.
– Я хотел тебя спросить еще об одном. Когда ты был с Лу в Америке, что тебе удалось выяснить?
– Это не очень сложно, – сказал Мервиль. И он рассказал мне, как он убедил Лу в необходимости лететь в Нью-Йорк, узнать, чем все это кончилось, и доказать свою непричастность к убийству Миллера. В Нью-Йорке Мервиль обратился к известному адвокату, который обещал ему навести справки обо всем. На следующий день он его вызвал к себе и сообщил ему, что никакого дела Лу Дэвидсон больше не существует, потому что убийца Боба Миллера был арестован и подписал свое признание. Это была темная история, связанная с торговлей наркотиками. Ближайший друг Миллера, на которого пало подозрение полиции, тот самый, который сказал, что Миллера убила Лу, был вскоре освобожден, – против него не было никаких улик. У того, кто действительно был убийцей, оказалось неопровержимое как будто алиби: он находился в этот день в Балтиморе, что подтвердили свидетели. Но его погубила одна незначительная подробность: в день убийства он провел в Нью-Йорке несколько часов с девушкой, которую он встретил на улице и которой раньше никогда не знал. Когда он был в ее комнате, он потерял там ключ от своей нью-йоркской квартиры, – ключ этот она потом отнесла в полицию. Вернувшись из Балтиморы в Нью-Йорк, он заказал себе второй ключ у слесаря. Та к как за ним следили, то это тотчас же выяснилось, и остальное было просто. Канелли не имел отношения ни к Бобу Миллеру, ни к его сообщникам или друзьям. Но когда Лу появилась в Нью-Йорке, он, конечно, об этом узнал.
– Что было дальше, ты знаешь, – сказал Мервиль, – я хочу сказать – эпилог.
* * *На следующий день, вспоминая об этом разговоре, я подумал о том странном ощущении, которое я испытывал и в абсурдности которого я отдавал себе отчета, – будто мне удалось довести до успешного конца чрезвычайно трудное дело и теперь у меня больше не было сознания своей воображаемой ответственности за то, что происходит или может произойти. Только тогда я понял, с каким постоянным напряжением я следил со стороны, в течение целого года, за всем, что касалось Мервиля и его судьбы и в чем главную роль играла Лу. Я был искренно рад за Мервиля, и на этот раз, в отличие от предыдущих, я был убежден, что он был действительно по-настоящему счастлив.
Потом передо мной возникла – напечатанная в газете – фотография Канелли, о котором до его появления в Париже никто из нас, кроме Лу, не имел представления. Я думал о том, как сложилась его жизнь и каким он стал оттого, что его жизнь сложилась именно так. В ней было все, что обычно фигурирует во многих биографиях людей этого типа, – грабежи, жестокие побои, которым он подвергался и которым он подвергал других, психология преследуемого и полное отсутствие отвлеченных понятий. Кроме того, его на каждом шагу могла ждать смерть. Она была неизбежна или почти неизбежна, это был вопрос времени, и было чрезвычайно маловероятно, что он умрет от старости в своей постели. Но ему могли предстоять еще годы жизни. То, что предрешило его участь, это было его непреодолимое тяготение к Лу, которое было сильнее сознания того, что всякая попытка приближения к ней грозила ему опасностью. На первый взгляд казалось, что Канелли сам по себе не представлял особого интереса ни для кого, кроме случайного автора заметки о нем в уголовной хронике газеты. Но по странной случайности судьбы он был совершенно необходим Лу и не менее нужен Мервилю. Тот мир, который теперь возникал для них обоих; возникновению этого мира должна была предшествовать, его началом должна была быть смерть Канелли, как счастью Андрея должно было предшествовать убийство Жоржа. Если бы Жорж был жив, Андрей продолжал бы вести печальное существование и быть таким, каким мы всегда его знали. Если бы Лу не убила Канелли, ни она, ни Мервиль не могли бы быть счастливы. То напряжение, в котором она жила столько лет, не могло не привести к взрыву. Этого повелительно требовала почти безличная ненависть, которая накопилась в ней, и, может быть, недаром ее жизнь началась с убийства и не могла не привести к убийству: минус на минус дает плюс. Как это ни казалось парадоксально, то лучшее, что было в ней, ее любовь к Мервилю и неудержимое движение ее души, это лучшее могло проявить себя в полной мере только после того, как она перешагнула через труп Канелли, после того, как была утолена ее слепая и бессознательная жажда убийства. Кто мог бы ее за это осудить?
Я думал о событиях, которые произошли за это время, – они начались декабрьской ночью, когда открылось кабаре Эвелины, и кончились через год, декабрьским днем, когда был ранен Мервиль и убит Канелли. Но это была условная хронология, которая ничего не объясняла. Этим событиям предшествовала долгая жизнь каждого из тех, кто в них участвовал или был их свидетелем, жизнь, которую нельзя было ни изменить, ни повернуть вспять. И каждая из этих жизней была, в сущности, попыткой найти известное душевное равновесие, ответ на немой вопрос, который всегда стоял перед нами, – ответ, которого Мервиль искал в своих иллюзиях, Эвелина – в бурном эмоциональном движении, Артур – в игре и тяготении к разным формам силы, Андрей – в постоянной мечте о богатстве, и я – в бесплодном созерцании. Все это было гораздо сложнее, чем могло казаться, и во всем этом была тревожная хрупкость. Каждый день какая-то часть каждого из нас отмирала, оставляя след только в нашей памяти. Но вместо того, что отмирало, возникало нечто другое, воспоминания смешивались с надеждами, и мы теряли и вновь находили себя в этих незаметных и бесконечных превращениях. Мы знали твердо только одно: то, о чем я когда-то говорил с Артуром, – это был, во всех условиях и при всех обстоятельствах, путь к смерти. Мы создавали искусственные соединения во времени, как мы создавали понятия о прошлом, значение которого для нас все время менялось, о будущем, которого мы не знали, о настоящем, смысл которого от нас ускользал.
Иногда мне начинало казаться, что судьба каждого из нас была предрешена, но и в этом не могло быть уверенности. Поль Клеман, осужденный за убийство Жоржа, убийство, которого он не совершал, был бедным и малограмотным человеком, но его постоянная жажда стяжательства в других условиях могла бы привести к тому, что он стал бы миллионером и вместо дешевого красного вина пил бы виски и фигурировал бы в светской хронике газет. Почему нельзя было бы себе представить нищую Анжелику, продававшую букет измятых фиалок у выхода из ночного кабаре, в собственном особняке, возле Булонского леса, в литературном салоне? Все могло быть, и для этого было достаточно одного сдвига, потерявшегося в далеком прошлом, который мог совершенно изменить любую человеческую жизнь, – сдвига во времени или в обстоятельствах, в мгновенном и непостижимом соединении тех или других условий, – того, о чем писал Артур в заключительных строках воспоминаний Ланглуа.