Гайто Газданов - Возвращение Будды. Эвелина и ее друзья. Великий музыкант (сборник)
– Может быть, – сказала она рассеянно, думая, как мне показалось, о другом. И потом без перехода, другим тоном она сказала: – Ты знаешь, я так рада тому, что ты изменил твое отношение ко мне.
– Я его не изменил, оно всегда было таким же, как сейчас. Это ты изменилась, Эвелина.
– А ты? – сказала она.
– Я все такой же, мне кажется.
– Нет, – сказала она с твердостью и уверенностью, которая меня удивила. – Нет, милый мой. Я тебе уже сказала, что теперь ты разгримировался.
* * *«Мне, вероятно, недолго осталось жить. Каждое утро, когда я с усилием поднимаюсь с постели, я думаю, что, может быть, именно этот день будет последним в моей жизни. Доктор мне объяснил, как функционирует мое сердце, и прибавил, что непосредственной опасности нет. Он не мог этого не сказать, – это был его профессиональный долг, – но вряд ли он сам был уверен, что ему удалось меня в этом убедить. Никаких иллюзий у меня нет, и он, вероятно, это знает.
Но когда я спрашиваю себя, что заставило меня писать эту книгу воспоминаний, я неизменно нахожу один и тот же ответ. Моя жизнь ничем не замечательна. Я ничем не отличаюсь от огромной массы людей, которые живут так, как это им диктуют внешние обстоятельства, среда, которой они окружены или из которой они вышли, воспитание, которое они получили, бытовые условия, та или иная система морали, которая им кажется правильной. И те, кто живут, нарушая законы общепринятой этики, делают это далеко не всегда потому, что они хуже других, а нередко оттого, что их жизнь сложилась иначе, чем у большинства их современников. И можно себе представить, что при некотором изменении в начале существования биография уголовного преступника могла бы стать историей жизни политического деятеля, отца семейства и уважаемого гражданина своей страны. Но я отвлекаюсь от главной темы. Я хочу вернуться к ответу на вопрос о том, что побудило меня писать эту книгу. Быть может, некоторым читателям этот ответ покажется неожиданным, но для меня он ясен.
Это, в сущности, своеобразная жажда бессмертия. Казалось бы, откуда? Почему? Но жажда бессмертия так же необъяснима, как необъяснима жизнь и необъяснима смерть. Через некоторое время я перестану существовать, и не все ли мне равно, казалось бы, что произойдет через пятьдесят или сто лет после этого? Ни о ком из моих сверстников никто не будет помнить, а обо мне останется книга, которую я написал. Она будет своего рода открытой могилой, напоминанием о том, что я существовал. Вопрос – нужно ли это или нет, не имеет, я думаю, значения. Но я умру, зная, что мне в какой-то степени удалось победить смерть. Моя книга – это борьба против власти забвения, на которое я обречен. И если через много лет после того, как меня не станет, на земле найдется хоть один человек, который прочтет эти строки, то это будет значить, что я недаром прожил свою трудную и печальную жизнь».
Та к Артур кончил свою книгу воспоминаний Ланглуа. Когда он прочел мне эти строки, я сказал:
– Теперь ему действительно остается только умереть.
– Я надеюсь, ты это говоришь риторически?
– Конечно. Потому что я готов пожелать ему долгой жизни, и, в конце концов, он заслужил нашу признательность, дав тебе этот заказ.
– Представь себе, последние главы я писал почти с увлечением.
– У тебя всегда было литературное призвание.
– Ты прекрасно знаешь, что это не так.
– Нет, нет, было, только не вполне понятое. Если бы его у тебя не было, ты не мог бы написать эту книгу.
– Не забывай, что ты мне очень помог.
– Милый мой Артур, – сказал я, – думал ли ты когда-нибудь о том, что помочь можно только человеку, у которого есть какие-то данные для выполнения той или иной задачи? Представь себе, что у тебя нет никаких литературных способностей. Ничья помощь не могла бы спасти положение. Теперь мы будем ждать твою вторую книгу, на этот раз твою собственную. Что ты хотел бы написать?
– Не знаю. Мне кажется, что мне нужен некоторый разгон. Например, для начала я бы взялся за монографию Ватто.
– Ватто тебе как-то не подходит, я думаю, – сказал я, – это не Тициан и не Рубенс.
– Именно поэтому, – сказал он, – потому что это труднее. Потом я бы подумал об историческом сюжете. А после этого я бы написал роман.
– О чем?
– Я это еще не совсем ясно вижу, – сказал Артур. – Ну, представь себе простого рабочего, в руки которого попадает учебник истории. Он его прочитывает. Ему хочется знать больше, чем там написано. И вот он ходит в библиотеку, изучает разные исторические труды, и через несколько лет его знания позволяют ему защитить диссертацию в университете. Затем он все глубже и глубже, как ему кажется, проникает в суть вещей, и в конце концов, проделав огромную работу, он приходит к тому убеждению, что нет ни исторических законов, ни бесспорных истин, которые могли бы быть открыты в результате длительного изучения, что ничего нельзя предвидеть, ни в чем нельзя быть уверенным, что история ничему не учит и ничему не может научить и что он потратил годы на совершенно бесплодное занятие.
– Мне кажется, что из этого трудно сделать роман.
– Почему?
– Роман – это движение чувств, говоря в самых общих выражениях. А здесь его нет. Есть только одна мысль, не очень новая, как ты знаешь, и лишенная эмоциональной окраски, без которой роман может показаться неубедительным.
– Ты же мне недавно сказал, что ты не знаешь, каким должно быть литературное произведение.
– Совершенно верно. Но если ты помнишь, я говорил еще о том, что я знаю – так мне кажется, – каким оно не должно быть.
– До романа, во всяком случае, еще далеко, – сказал Артур. – Но когда я за него возьмусь, мы выберем с тобой сюжет, хорошо?
– Сюжет найти сравнительно нетрудно, – сказал я. – Трудно из этого сделать настоящую книгу.
– И ты думаешь, что это может мне удаться?
– Я в этом почти уверен, – сказал я. – И мы тебе поможем.
– Я знаю, – сказал Артур. – Что я делал бы без вас?
* * *Никто из нас, ни Эвелина, ни Артур, ни я, не могли забыть того декабрьского вечера, когда после мучительного и долгого ожидания в клинике хирург в белом халате вышел к нам и сказал, что теперь Мервиль вне опасности. Этому предшествовали сложная операция и трагическая неизвестность ее исхода. Мы знали, что жизнь или смерть Мервиля зависели от того, как будет действовать этот высокий, коротко остриженный человек в белом, с особенными пальцами, на которые я невольно обратил внимание – необыкновенно чистыми, длинными и толстыми, – и выражением непоколебимого спокойствия на лице с крупными и правильными чертами. После того как он вошел в операционную, я смотрел на матовое стекло ее двери с чувством непрекращающегося смертельного томления и только через несколько минут ощутил боль в кисти оттого, что Эвелина сжимала ее своей рукой, на которой были кольца, вдавившиеся в мою кожу. Артур сидел не двигаясь, и лицо его было совершенно белым. Лу, с расширенными горячими глазами и покрасневшим лицом, кусая себе губы, все время ходила взад и вперед своей быстрой и гибкой походкой. Ни к кому не обращаясь, она несколько раз повторила по-английски – он не может умереть, он не может умереть, – и на третий раз непривычно хриплый голос Эвелины ответил:
– Конечно нет.
И когда доктор, выйдя из операционной, сказал, что Мервиль спасен, Лу разрыдалась, и я испытал чувство бурного счастья. Артур поднялся со своего места и сказал:
– Я был в этом уверен с самого начала, у меня была интуиция.
– По твоему виду этого нельзя было сказать, – заметил я.
– Нет, понимаешь, внутренне… Есть же все-таки на земле справедливость.
У Эвелины блестели глаза и улыбка не сходила с ее лица.
– Самое главное, самое главное, – говорила она, – остальное – это второстепенно.
И когда мы направились к выходу, Лу, которая первый раз видела Эвелину и Артура, сказала им:
– Вы не знаете, как я вам благодарна.
Она осталась в клинике. Мы вышли на улицу, шел холодный дождь. Я взял такси, мы отвезли домой Артура, и, когда он попрощался с нами и мы остались вдвоем с Эвелиной, она мне сказала:
– Я буду ночевать у тебя, хорошо? Это будет проще.
– Конечно, – ответил я.
– Как все это произошло? Что случилось?
– Я не мог расспрашивать Лу, ты понимаешь, – сказал я. – Поэтому я почти ничего об этом не знаю. Все это будет известно позже.
Я проснулся утром, услышав голос Эвелины, говорившей по телефону. Я вышел в халате в столовую: Эвелина уже была одета и на столе стоял кофе.
– Я звонила в клинику, – сказала она. – Он провел спокойную ночь и еще спит. Сердце у него работает нормально, и никакой опасности, как мне сказали, больше нет.
Теперь, после того как все это было кончено, после того как я проспал глубоким сном несколько часов, все мне казалось менее ясным и отчетливым, чем накануне, во время ожидания исхода операции. У меня больше не было ощущения тревоги, которое я испытывал тогда, и не было беспокойства, но я как-то не мог отдать себе отчета во всем, и мне трудно было себе представить, что несколько часов тому назад каждую минуту могло случиться, что Мервиля не стало бы. И только после двух чашек очень крепкого кофе я начал наконец приходить в себя.