Джек Керуак - Видения Коди
Тот день начался, фактически, ураганный день, довольно ясно с внезапного быстринного рывка тощих взнузданных туч поперек ослепительно бледной небеси; добавить к этому весь ужас, туч, несшихся так быстро наперегонки, что не вполне верится и глядишь дважды, словно б на комедианта в дешевом кино, проверяя; столь зловещий день и вводное бедствие, что по пути домой, в серости Эйкен-стрит возле свалки, телефонный столб вспыхнул, и выстроились машины гасить огонь из своих шлангов; пожарные машины и расчеты, кого за час или два вдруг предупредят, поскольку все и власти в одновременном изумленье осознают, что на этот северный промышленный городок в Новой Англии налетел полномасштабный ураган. До сего дня, в диких и девственных лесах возле Этола, и на Западе, в Беркширах, в унылейших топях к востоку от Хартфорда или к западу от Вустера, или северо-востоку от Спрингфилда, или снаружи грубого мрачного Фитчбёрга утесов и дикой сосны, громадные древесные стволы полегли, гнутые, на землю из-за того Урагана 1938-го… лишь езжай ночью, стопом ночью под Биллерикой, Масс., и пусть этот старый тормозной кондуктор Б-и-М[43], который ходит воскресным утром в церковь Св. Маргарет в Высокогорьях Лоуэлла, рассказывает про хаос, что видел он тогда и до сих пор зрит его знаки в лесу, когда на поездах зарабатывает он себе на хлеб туда и сюда во тьме и угольном дыму ночи. Я знал одного такого парня, Кадфилда, но хотя возвращаясь, к серой и тусклой трагедии того горящего телефонного столба, я нипочем не узнаю, почему он казался мне столь зловещим или как мог я почувствовать грозящую ярость и ужас (ну, это ж и был ужас кое для кого, тех, кто утратил собственность, и даже тех без собственности, кто не понимает, почему Бог насылает на людей ужасные бури, не злорадствует тайно на волноломах по зиме или в велосипедных поездках к Швейцарию с крутящейся тарелки анчоусов (Хумпф); но довольно, давай теперь поспим, давай засвидетельствуем, наутро, можно ль каким-либо способом выделить интересные абзацы материала во всем этом бегущем потоке сознания, что сгодятся как прогрессирующие молниеносные главы великого очерка о чудесах света, покуда он непрерывно просверкивает в ретроспекции; как, например, этой ночью я набрал холодной воды в стакан над раковиной, покуда все были в улете и тут же мне полностью и совершенно напомнило о прохладных точных водах Соснового Ручья летним днем.
У Майка брат был такой странный, что, когда его однажды заперли на чердаке, он царапался в дверь, чтоб выпустили. Он был Роланд, хорошо одет и не способен завершить мысль без улыбки; худой, маленький Роланд в темных курчавых волосах и с остроскулой улыбкой. Нелады в семье сосредоточивались вокруг них, потому что были они смертельными врагами. Майк терпеть не мог его до печенок и пытался восхищаться им, а вот Роланд, отнюдь этим не заботясь, был в то же время совершеннейшим мучеником и никак не мог охолонуть. Майк был торговым моряком.
Семья на них напускалась. Джейн… или Чокнутая Джейн, как звал Роланд… потешалась над этим, но и просвещалась. «Ох ну что ж, в том, что касается моих братьев, у меня их на самом деле никогда и не было, но могу сказать, если угодно, что за полные идиоты!» Об их неприятностях она знала больше кого бы то ни было. С другой стороны, другая сестра ничего не знала об их неприятностях, но взвалила сама на себя ответственность за них: это было
Мне раньше было так четко с книгами и пластинками по ночам у меня комнате в колледже; однажды воскресным днем, к тому ж, я увидел влюбленных мальчика и девочку, шедших рука об руку через студгородок, он сверху по стеночке, она по мостовой, пробираясь по ряби воздушных мелодий дня и плещущим колоколам Соборов Морнингсайд-Хайтс. «Скажите-ка, – говорил, бывало, я на эспланаде вдоль реки Хадсон, Риверсайд-драйве, – как насчет огоньку, сэр?» и джентльмен в котелке, ей-богу, давал мне прикурить. Читал воскресные комиксы однажды днем на парколавке Риверсайд-драйва; было приятно, то у меня случился ранний миг в Нью-Йорке, когда читать хахачки на скамейке было синонимом, как идея, младенческим колясками, нянькам и мамашам. С тех пор я понял, что в колясках они могут прятать автоматы – кто вкладывает подозрения – как звали того бича, что спер горячий пирог с кухонного подоконника домохозяйки? В Америке мысль поступить в колледж – она совсем как мысль о том, что процветанье буквально за углом, предполагалось, будто оно решит что-то или всё или что-то, потому что тебе просто-напросто нужно вызубрить, чему там учат, а потом уже можно будет разбираться со всем остальным; на самом же деле, в точности как процветание, оно никогда не бывает за углом, а как минимум в паре миль (да и липовое процветание —) поступление в колледж знакомством меня со всеми безумными элементами жизни, вроде чуткостей, книжек, искусств, историй безумия, и мод, не только сделало для меня невозможным выучиться несложным трюкам того, как зарабатывать себе на жизнь, но и лишило меня моей некогда невинной веры в мои собственные мысли, что раньше позволяла мне разбираться с моею собственной судьбой. Поэтому теперь вот я сижу и варюсь в изощренности, что захватила меня точно болезнь, и от нее я вынужден валяться весь день, как бичара, и не спать всю ночь, балдея сам с собой. Я думал, в колледже и до него, что быть писателем все равно что быть, конечно, Эмилем Золя из фильма, который про него сняли с Полом Муни, который сердито орет на улицах на тупые и глупые массы, как будто он все знает, а они не знают ни черта; мне же наоборот непонятно, что обо мне думает рабочий люд, когда слышит, как посреди ночи клацает моя машинка, или что такое, по их мнению, я себе замышляю, когда хожу гулять в 2 часа ночи по окрестным пригородным районам – правда в том, что мне вообще не о чем пи – глупо себя чувствую…. Как же хотелось бы мне располагать достаточным терпеньем, чтоб пойти и встретиться с Фермером Брауном через два часа, в 5 утра, и научиться у него делам раннеутреннего фермированья, да и трезвым к тому ж; и не улетевшим по чаю. Вместо этого я дарю себе невообразимые головные боли, а к тому ж мне платят меньше, чем мексиканцу в Нью-Мексико, а мексиканец в Нью-Мексико уж по меньшей мере имеет право злиться и в глубине души своей чувствовать себя поистине праведно. Пойди я за праведность пред ликом Божьим, на каких основаньях мог бы я делать подобное заявленье? – куда посох свой воткнуть? Что сталось с нашим обществом или нашим раскладом всей жизни и торговли друг с другом, что без ощущенья праведности ты скукоживаешься, как чер – Я себя чувствую до чертиков мелким и болезным, я захожу в бар, мне уже больше не правильно, бывало, я входил в бар чванливо, бары для того и существуют, если не прям чваниться, я просто к тому, чтоб заходить, не обращая внимания ни на что, кроме того, что сам делаешь со своими друзьями и своими собственными мыслями; теперь же, мне кажется, мы все входим в бары со страхом и подозреньем, и по этой вот причине я уже долго в баре не был, поскольку вот только что явился в чужой город и никого на самом деле не знаю. У меня такое чувство, будто все раньше было в порядке; а нынче все автоматически – плохо. Я даже оглядываюсь на 1950-й, тот год, когда я см – когда я получал некий девственный оттяг по Ч – откладывал случайные мысли, даже короткие фразы, или по одному чокнутому слову, вроде «Кровь» или «Ух», чтобы мне их не забыть, когда настанет время их – с босяцкими отреченьями от того, что в то время считал бесспорными истинами. Я все портил сам, забывая заказать на зиму уголь; ей-богу, не можем мы топить дровами на городских улицах, не можем латать окна картоном, цены на свечи растут! Даже нельзя уже пойти и купить семь карамелек на пенни, хоть у некоторых из них раньше внутри попадалось нечто вроде камешков, в одной на тыщу… фактически, гораздо больше, нежели старые натуралистичные рыбьи бошки и бананы в миске. (Две мысли выскочили вперед, но мне приходится их отпихивать, одна касаемо гостиной моей тетки в Линне, Масс., когда я, бывало, видел всю такую бурую и тускло-красную картину с фруктами и рыбой или виноградом или дичью, вот оно, не рыба, птица, в сумраке кружевных занавесок и стекляруса, а в углу меж тем также висела сабля моего дяди, которой, как я много лет думал, он размахивал в какой-то Бурской войне или Испанской войне или еще чем-то, хоть я и не мог найти у себя в истории и знал, разумеется, что никакого отношения к Первой мировой она не имела, в той войне не было таких сабель, лишь впоследствии выяснилось, что ему ее вручило на подушечке какое-то Фесковое общество эпох до-Двадцатых, когда Масоны и Львы ревели себе, лишь начиная городить большие Кивани по поводу всего… тот бедный дядька, к тому ж, который покончил с собой; и чья главная слава в моем умишке прежде ограничивалась тем фактом, что он был весь такой чемпион по поеданью мороженого, пломбиров и газировок и с фруктами и всяко, что члены семьи, бывало, ходили за ним хвостиком и считали, сколько раз. Те первые виденья мира, зримого из окошка колледжа, в безопасности его, что были столь меланхоличны, однако ж в то же время так прекрасны и четки, что засыпаешь на них с улыбкой, так сказать (я засыпаю на нынешних тревогах с нервной улыбкой) должно быть, утешало больше, чем те, что у меня сейчас, потому что ныне я так испуган и мне так странно насчет всего. Если б дело было в сто́пе – уютной и прекрасной темноте старого доброго (злого) студгородка колледжа, где огни горят ввечеру так мягко и злато, особенно в зимних сумерках, когда воздух так ясен, колокола новены колотятся с острым и девственным лязгом, что молотит по воздуху, как лед, и ты приостанавливаешься, принюхиваясь, перед каким-нибудь англичанским окошечком, где полно книжек или рубашек от «Братьев Брукс», которые тебе даже покупать не нужно, просто глядеть на них. В те дни, должно быть, я был счастлив, что у меня теперь такие о них воспоминания, что я фактически даже могу сохранить из всего того одно воспоминанье, что оно не погребено, как все мои счастливые мгновенья нынчего погребены в том же миге, когда всплыли, так, что я ничего не помню уже назавтра и лишь готов к новым скорбям. В те дни я, должно быть, исправным был студентом, бродил в мыслях средь давок и витрин, как у Поу или Мелвилла. Фактически, да, ей-богу, им я и был; я работал официантом в полуподвальном богемном ресторанчике со свечками на клеенках в Гренич-Виллидж и улетал вместе с судомоем по чаю на кухне, разговорам и танцам, танцевал-то он сам, он был африканским первобытным танцором, руки у него длинные, как гвозди, он цветной маньяк; я, бывало, размышлял о нем, пролагая себе путь ко снегам. Сколько-то погодя после того, полагаю, спорим, я начал озираться. Грехи Америки именно в том, что улицы… пусты там, где их дома, там больше нет ощущенья соседства, соседский квартал или соседская драческая свара между двумя улицами молодых мужей уже невозможны, кроме разве что, я думаю, в Дагвуде Бамстеде, а он ненастоящий, он бы не смог – помимо этой старой честности там могут быть лишь воры. Что ж теперь, что хорошо одетый мужчина, который днем водопроводчик в Союзе Водопроводчиков, и бито-одетый мужчина, который цирюльник на пенсии, встречаются на улице и думают друг о друге как-то не так, дескать, фараон, или попрошайка, или еще какая луза удостоверенья, даже еще хуже, штуки типа гомосексуалист, или наркоман, или сбытчик, или гоп-стопщик, или даже коммунист, и отводят от глаз друг друга взгляды с великими напряженными движеньями шейных мышц в тот миг, когда взгляды их готовы встретиться обычным путем, каким глаза встречаются на улице, а иногда и мышцы рук у них тоже все напряжены от ощущенья, что между ними может случиться контакт, какой вытекает из смутного абстрактного мысленного подозренья, что вдруг вспыхнет кулачная драка или нападенье с намереньем применить смертельное оружие, за чем последуют все те же самые старые оправданья, когда миг встречи уж миновал, и обе стороны соображают, что это лишь два страха встретились на улице, не две жертвы, на самом деле, если изобрести тут выр – или объяснить это вот эдак. Глядеть сейчас человеку в глаза – это странно. Зачем еще надо глядеть ч. в г., если желаешь выяснить, не надует ли он тебя, сходи спроси у его психиатра, у него там все записано.