Марина Палей - Дань саламандре
Это долбаное воспитание девочкиного вкуса... То есть целенаправленная подгонка (обтёска) сторонней души под свой, словно бы эталонный, аршин. Непререкаемое окрашивание сторонней души в свой цвет. Удушение своими запахами. Оглушение своими звуками. Отравление своими вкусами.
Ах, нет: «воспитание вкуса».
Круг замкнулся.
Все эти Малеры, Хиндемиты, салфеточки самодельные, «Корзиночки офигенные», минимум косметики, Шелли в подлиннике. А девке надо было то, что ей надо было. Простое. Тупое. Животное. В чем не отказано даже таракану! Даже таракан на это право имеет – по умолчанию! Но таракана ты Малерами не мучаешь. (По крайней мере, не мучаешь целенаправленно.)
6. Решение, взятое на себя: кого именно «другому» любить, а кого нет.
Ну, здесь довольно просто: Герберта не любить, ребенка от него не любить – любить меня. Более точная формулировка: никого не любить – любить только меня, меня-а-а-а!!!..
Откуда девочке знать, кого любить?Не по хорошу мил, а по милу хорош.
Потому как... Что мы знаем о себе? Ничего: паспортные данные, группа крови на рукаве, тип высшей нервной деятельности, а ты кто по гороскопу? О, я – типичный Рак; дедушка, как и я, любил выпить; у меня отцовская конституция; у меня мамин цвет волос...
Какая безнадёга!
Ведь характеристик у души столько, сколько струй в дожде; даже еще больше: сколько капель в проливном ливне... Ну и что из того, если мы дадим название каждой отдельной капле?!
Как воспринять всю их неповторимую совокупность?
Как понять, какой именно дождь нужен другому дождю?
Как охватить чувством единую, единственную композицию капель в одном ливне?
Как узнать, какой именно ливень подходит другому?
Хотя...
Любить – не значит понимать.
Да: любить – не значит понимать! – как сказал один мой добрый друг.
Как добавила (в образе брошенной женщины) одна французская лицедейка: «...Я только песни слушаю. В них – правда. Чем глупей, тем правдивей. Знаешь, ну, эти – “Не покидай меня...”, “У меня пустой дом без тебя...”, “Ты бросил меня, и вот я умираю...”, “И я буду твоей тенью, любовь моя...”, “Она ушла...”, “Без тебя я ничто...”».
Пока присяжные пребывают на совещании, мой двойник, содержащийся под стражей и не надеющийся на оправдание, умудряется напоследок записать кое-что в воображаемом блокноте:
природа тычет без разбора капризным пальчиком вслепую
и всяк ей тащит свой оброк
раз мы статисты в общем хоре, тебя по роли не целую
и не со мною мой сурок
и клёна красные заплатки прорех не скроют на кафтане
дождем изношенного дня
и желтые как репа пятки покончившего с жизнью в ванне
глядят двустволкой на меня
и светофор глядит в два цвета а мы стоим и ждем ответа
стоять иль всё ж переходить
по рапортам ГАИ гадаем – и шпору втихаря читаем:
«...ни умереть, ни жить».
Глава 2
Дантистов ад. Грёзы online
(Запись в дневнике через двадцать лет)
«Вчера нанесла очередной (плановый) визит своему дантисту.
Над креслом, куда он укладывает своих жертв, теперь висит видик. Эскулап, кормящийся честно заарканенными клиентами, часть из которых поймана болью, а часть – страхом боли (вторые лезут в пасть к удаву заранее, предпочитая, как и я, плановый осмотр); итак, эскулап медленно опускает спинку кресла – и вот я уже лежу лицом вверх, но вижу на сей раз не петербургский потолок – увы, нет.
Моя голова зафиксирована дантистом в таком положении, что глаза, даже если они отчаянно этого не хотят (совсем как у героя “Заводного апельсина”), уставлены в видеозапись. Это не что иное, как многократно повторяющийся ролик “Из мира животных”: кто-то кого-то ест – кто-то кого-то ест – кто-то кого-то ест – ну да: жук ел траву, жука клевала птица, хорёк пил мозг из птичьей головы... Кто-то безостановочно ест кого-то – и сам – кем-то – безостановочно поедается... Вот ягуар выжирает кишки из живота еще живой лани – она содрогается – как, вероятно, содрогалась её мать, в истоме любовного сладострастия зачиная свое дитя... Содрогается и ягуар: он наслаждается утолением голода. Затем на сытого ягуара (то есть более ценного с точки зрения калорийности) набрасывается крокодил... Счет “один – ноль” в крокодилью пользу... Кто-то преследует кого-то – и неизменно настигает... Вот я вижу, я не могу не видеть еще живые, похожие на мокрые сливы, глаза загрызаемой лани... робко, даже словно бы виновато, трепещут длинные ее ресницы...
Отвлеченная от себя, загипнотизированная экраном, словно уже частично анестезированная (и малодушно пытающаяся задобрить дантиста) – я, со светской улыбкой: “Да уж! а им-то, пожалуй, похуже...” (Фальшивые, необходимо-фальшивые квазисветские словеса.) Дантист: “Для того и повесил”.
Ошибаюсь дверью. Выхожу не на Noordsingel, а в сад.
Это сад дантиста. То есть продолжение его ада.
Продолжение закамуфлированное.
Ну и что?
Сейчас осень. А я чувствую весенний запах. Его воспроизводит моя память. Возможно, бесстыдная. Разнузданная. Психиатры считают: если запах воспринимается не носом, а мозгом непосредственно – это верный признак начальной стадии “расщепления” личности (шизофрении, да-с).
Постойте: а как тут не расщепиться, причем на резко неравные доли, когда прошлого – вагон и маленькая тележка, а будущего... Не будем.
Итак: я чувствую щедрый запах сирени, черёмухи...
Они цветут – как? – “буйно”? “щедро”?.. Нет: они цветут доверчиво и таинственно – в том саду, который так по-царски выходит на берег Фонтанки. Ну да: на берег Фонтанки, рядом с загородным домом Гавриилы Романовича Державина. Последний, за два дня до своей кончины, пророчески констатировал, что, дескать, река времен в своем стремленьи уносит все дела людей... (умер он в своем новгородском имении, Званке, – изучая перед тем, с лупой, немецкую историческую гравюру “Река Времен”)... а если что и остается чрез звуки лиры и трубы, то вечности жерлом пожрется и общей не уйдет судьбы.
Да-с: человеческие и даже надчеловеческие деяния имеют общий знаменатель – стремящийся к бесконечности (а сущностный числитель стремится к нулю – и дробь, в целом, как ни крути, мелковата).
И что ж? Проникаясь духом этого сада (не парка – именно сада! в раю не может быть парков), ласково думаю: любезный мой сосед, Гавриила Романович, ну и что? Что нам за дело до Вечности – а ей – до нас? Разве она человеку соразмерна? Хотя бы даже и гению? Знаете, я принесла однажды свои башмаки к сапожнику, а сапожник (что сидел на углу Измайловского и какой-то там – 10-й, что ли, – Роты), молодой армянин, беженец, и говорит: “Ничего не могу поделать: башмаки не вечны. – И спрашивает меня вдруг: – А вот вы – хотели бы жить вечно? – И, не дожидаясь моей реплики, твердо отвечает: – Я – нет”.
С Державиным невозможно не согласиться рассудком, но моему сердцу ближе высказывание другого гения, ближе стоящего к нам во времени, – высказывание, которым он как раз завершает свой труд о взаимодействии Времени и Пространства – на примере отдельно взятой (своей жизни). Высказывание это, впрочем, тоже хрестоматийно: “...однажды увиденное не может быть возвращено в хаос никогда”.
Итак.
Сад на берегу Фонтанки.
...Внутри этот маленький сад имел вид совершенно частных владений... Моих, конечно... Да: частных, моих. Хотя он и располагал публично-культурным заведением, а именно, театром, – но был столь густ и тенист, что, кроме театра упомянутого, уютно скрывал в зарослях своихдругой театр, словно призрачный двойник.
Это была заброшенная постройка, уже давно лишившаяся работящей своей Мельпомены, – старинная, полуразвалившаяся постройка театра – деревянного, уютно обшарпанного, глядя на который почему-то думалось о мстительных пожарах, о громко щебечущих крепостных актерках, об их белозубом румяном смехе, о заигрываниях с ними туповатого, заросшего жиром барина – и воспитательной порке их на конюшне. Да: это было ветхое здание с деревянными, стилизованными барельефами античных колонн, с деревянными лицедейскими масками, в которых, от старости, уже невозможно было разобрать, какая из них хохочет, какая рыдает... Здание пузырилось и шелушилось чешуей молочно-шоколадного цвета – а капители его колонн (густо украшенные завитками листьев-акантов), карнизы, наличники – были сливочно-белыми – когда-то, видимо, белоснежно-белыми, придававшими всей постройке наивную свежесть. Это нарядное и нежное цветовое сочетание дарило игрушечному уже театрику словно подтянутость, а зрителю (мне, по крайней мере) – образы гимназисток и пансионерок – в форменных платьях (цвета молочного шоколада) – и белых, с оборками, фартучках.