Марина Палей - Дань саламандре
Снаружи это выглядит так, будто ты меняешь жилые, а чаще нежилые углы. Но это так же верно, как и то, что углы меняют тебя. Углы предают тебя, передавая друг другу, углы обманывают тебя, обмениваются тобой, изменяют тебе – а в итоге, уродуя, изменяют тебя. Углы, мелькая, мельтешат так, что их невозможно восстановить в памяти (хотя ты помнишь наизусть многие страницы книг). То есть когда вынужден выживать таким способом, то, конечно, стремишься к состоянию минимальной навьюченности, ибо обратное, скажем так, значительно повышает твой шанс гибели всерьез.
И вот, произведя довольно болезненную селекцию (и ни на миг не забывая об этом термине в контексте концлагерей), мучительно жалея, словно живую, каждую не прошедшую селекцию вещь, я аккуратно складываю в сторону кое-что лишнее (заодно – маленькие подарочки родственникам: такие-то уж крошечные, что это, скорей, даже не знаки, а значки внимания: почти нематериальные), аккуратно его упаковываю, аккуратно перевязываю – и несу пакет к студенту, улетающему в Петербург.
Войдя в нужную мне студенческую конуру, резко разящую марихуаной, я тотчас же вижу его чемодан. Изношенность этой клади, изрешеченной вдобавок, словно бы осколками снаряда, дает мне – возможно, нелогичную – гарантию ее, этой клади, неприкосновенности со стороны петербургских таможенников. Иначе говоря, весьма притязательные, избалованные изобилием материальных потоков, невозбранно текущих к ним после падения железного занавеса, служащие аэропорта в моем городе, знакомом до слез, вряд ли позарятся на блохообильные потроха такой-то уж рухляди. Я отдаю студенту свой сверток, а студент, к моему ужасу, его распаковывает, приговаривая, что в таком виде мои вещи в чемодан не поместятся. И – распихивает их, в том числе крошечные подарочки, по дырявым углам своего кофра, добросовестно перемешивая мои нарядные пакеты в бантиках – со своими грязными носками.
Дареному коню, верблюду, ослу и т. п. – в зубы не смотрят.
Ладно.
Вечереет; меня ведут в кафе. Там компания уже в полном сборе. Парни набивают мне папироску. Я-то думаю, что внутри нее – расхожий голландский табак “Van Nelle”, а обманщики, подмешав туда “дурь”, уже предвкушают, что через пару затяжечек я начну безудержно хохотать.
Обе стороны ошибаются. Конечно, тот факт, что к табаку щедро подмешана “дурь”, до меня доходит только на следующий день – так сказать, в беспощадном свете ретроспективного анализа. Хохотать же я не начинаю по той причине, что “дурь” эта усиливает именно исходное настроение, а оно у меня далеко не радужное. Все цвета спектра в нем вытеснил лилово-чернильный, трупный.
Внутреннее настроение мое, большей частью, живет в стиле саспенс. С самого “утра моей жизни” оно у меня примерно такое, каким его создает в завязках своих фильмов великий Хичкок. Поэтому сейчас, когда я вижу пред мысленным взором расхристанный чемодан упомянутого студиозуса, моя тревога обретает новые градусы. Усилием воли, то есть рефлексом самообмана, я загоняю ее в бездонное, темное узилище подсознания, а своей физиономии придаю бодрый, точнее сказать, бодряческий вид. И студенты, увидев такое мое лицо, вознамериваются мой “оптимизм” еще приумножить.
Но каверзная “дурь” легко, одним коготком, отпирает тайный подвальчик, и загнанная туда тревога вырывается на волю циклопическим, необозримым джинном, перекрывающим собой небеса.
Или объясним так: при виде чемодана я настроение свое выворачиваю наизнанку: убираю тревогу с лицевой стороны внутрь. А “дурь”, подмешанная в табак “Van Nelle”, возвращает ткани моего настроения ее привычный вид. Ткань эта, после нескольких затяжек, вдруг, вспениваясь, берется разрастаться. Разросшись вдосталь, она перекрывает собой небо. Получается какое-то другое, никогда мной не виданное мной небо, словно над планетой Сатурн.
И я вижу самолет, который летит, в сложносоставных небесах Сатурна, – и летит он, соответственно, из Амстердама в Санкт-Петербург. В багажном отделении того самолета я четко вижу дырку – прямо в его днище – дырку, по сравнению с размером самого самолета, может, и незначительную, но вполне достаточную, чтоб сквозь нее вывалились, притом бесследно, все мои шмотки-вещички, включая сувениры, подарочки, значки внимания и бесценные мелочи.
В тесноте багажного отделения, притиснутый прямо к дырке днища и словно бы снятый крупным планом, сереет, обвязанный бельевыми веревками, чемодан моего легкомысленного студента. Дыры в том чемодане – чудовищных размеров. Каждая из них – больше самого чемодана.
И вот я вижу, как сквозь эти дыры вываливается, вся, целиком, моя жизнь».
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
БОЛЬ И ВОСТОРГ ЛИКАНТРОПИИ
В своей XI книге Плиний говорит о крылатой саламандре, живущей в пламени критских плавилен. Стоит такой саламандре очутиться на воздухе и хоть чуточку пролететь вне огня, она падает замертво.
Леонардо да Винчи считал, что саламандра питается исключительно огнем; последний помогает ей также менять кожу.
Человек не способен непосредственно общаться с саламандрой из-за огненного элемента, в котором она обитает. Всё, с чем соприкасается саламандра, неукоснительно обращается в пепел.
В книге X своей «Истории» Плиний, тем не менее, заявляет, что саламандра не обитает в самом огне, но, проникая в самое сердце пламени, убивает его. Иными словами, саламандра настолько холодна, что от соприкосновения с нею огонь неукоснительно гаснет. Возможно, именно в погашении огня и заключается миссия саламандрового танца.
Кроме того, саламандры вьют в огне золотые коконы, которые придворные дамы, а иногда и принцессы терпеливо разматывают. Из этих тончайших золотых нитей они ткут баснословной красоты ткани, чтобы затем заказывать для себя самые изысканные одежды, наделенные магической силой. Глава 1
Суд присяжных снов и дежурной бессонницы
Я не сплю. Так я думаю. Или мне кажется, что не сплю. Кажется, что думаю. (Думаю, что кажется то и другое.)
Я одна.
Одна.
Видимо, навсегда.
Но всё равно предпочитаю не находиться в комнате. Именно поэтому и предпочитаю там не находиться.
Сволочь-человек! Раньше я жила здесь, на Тайной Лестнице, потому, что девочка в комнате как раз была. И мне активно мешала. (Именно мешала. Да-да: мешала! Хотя я и лгала себе, что девочка просто не захотела ко мне присоединиться. Она-то не захотела, это правда. Но главное в этой ситуации то, что я была этому только рада.)
А теперь я здесь, потому что в комнате девочки нет. Ее нет нигде. Но появись она (хотя бы во сне!) – я снова ускользну на Тайную Лестницу.
Снова.
Снова.
И снова.
Ну да: ни с тобой, ни без тебя...
Так что честней (и, откровенно говоря, удобней) навсегда переселиться сюда, на Тайную Лестницу.
Никому не морочить голову.
Как это случилось, что я приютила бездомную сироту? Сироту при живых родителях? Сначала приютила, потом выперла вон?
Да уж, филантропия!..
Хотя суть не в этом...
Суть не в факте «филантропии»... Суть в ее, «филантропии», подоплеке.
Величайшая поэтесса, именовавшая себя поэтом (им и бывшая), разразилась однажды инвективой – в адрес одной якобы добродетельной родительницы, подкармливавшей молочком сироту. Тайный порок этой «филантропической акции» (с точки зрения поэтессы-поэта) состоял в том, что добросердечная родительница совершала упомянутую акцию вовсе не из сострадания к сироте, а потому что вступила с Господом Богом в торг. То есть именно в торгово-рыночные отношения, которые, на мой взгляд, и составляют суть «веры» тех, кто и пукнуть, упаси бог, не могут без того, чтоб мелко-мелко не потыкать в свою грешную плоть не дозревшим до кукиша трехперстием.
Итак, добродетельная мамаша пыталась вступить с Господом Богом в коммерческий сговор, точнее, в торговый договор, подписанный ею, правда, в одностороннем порядке: я-де, Тебе, Господи, золотой-смарагдовый-яхонтовый Ты мой, буду кормить сиротиночку, а Ты уж мне, Господи, вылечи от чахотки мое собственное дитятко. А что? Коммерсант коммерсанту глаз не выклюет. (Т. е. добродетельная мамаша считала, что Создатель – тоже коммерсант, ведь она, коммерсантша, создана по Его облику и подобию. Контраргумент найти довольно сложно.)
Вот так обстояло дело. Казалось бы – «а чё такого?». Однако величайшая поэтесса, предпочитавшая именоваться поэтом, ценившая именно имплицитный мотив поступка, а не эксплицитную политкорректность, вынесла не подлежащий пересмотру вердикт: вот за это молочко той самой мамаше – в преисподней – да раскаленными бы угольками!