Фридеш Каринти - Путешествие вокруг моего черепа
В приемной сидит какая-то незнакомая дама в черном и плачет. Она никого ни о чем не спрашивает, люди удивленно смотрят на нее, справляются, кого ей нужно, однако она ничего не отвечает.
К половине первого газета уже поступает в продажу, кое-кто из прохожих, купив выпуск, читает прямо тут же, на улице, и, пробежав глазами сообщение на пятой странице, машинально поднимает взгляд на уличные часы: операция еще не кончена, о результате будет сообщено в послеобеденном выпуске. Итак, ждать еще несколько часов… А что еще у нас будет в послеобеденном выпуске? Ах да, соревнования по плаванию в Вене. (Не забывайте, что Будапешт – город спортивных болельщиков.)
На променаде вдоль набережной Дуная оживленное движение. «Эй, мальчик, дай-ка и мне газету!» Ну, друзья мои, какова нынче служба связи, он еще лежит на операционном столе в Стокгольме, а я в Будапеште все про него знаю. Послушайте, что это за штука такая – «физиологический раствор»?
Над Цитаделью лениво плывут облака, крутые дуги моста Эржебет молча любуются собою в дунайских водах.
Некий господин в трамвае укоризненно качает головой. Простите, побеспокою вас, я вот тут прочел в газете, супруга писателя дает интервью… не понимаю, как это можно, муж, понимаете ли, от смерти на волосок, а ей и горя мало… Приведись такое моей жене…
Кое-кто из фотографов выставляет в витрине мои портреты. В заведении на площади Вёрёшмарти к рекламному столбу прислонена огромная фотография. Пишта С, случайно оказавшийся там в это время, задумчиво изучает мои черты: видимо, это, недавний его снимок, какая странная, однако, у него тут улыбка – подобострастная, чуть ли не извиняющаяся, должно быть, к тому времени опухоль уже дала о себе знать. Чем-то он напоминает Будду.
Элегантный господин медленно бредет по Большому кольцу, идти ему трудно – астма замучила… Его работа о Сечени на днях снискала ему шумный успех. Но сейчас Миклош забыл и думать об этом. Тихонько улыбаясь, он вспоминает, как мы с ним любили разыгрывать друг друга, перебирает в уме наиболее остроумные мои шутки. Хоть бы удалось ему выбраться из этой передряги, думает он и собирается встретить меня такими словами, если я вернусь. Миклош действительно встречает меня такими словами. (Я не успел выздороветь, как его не стало.)
Деже и Золтана преследует та же мысль: что мы скажем друг другу при встрече. Как им хотелось бы очутиться рядом, утешить меня: не бойся, дурачина, вот увидишь, все благополучно обойдется. Давай-ка лучше потолкуем о чем-нибудь другом… Очень хороша вещь, где ты описываешь смерть собаки… А знаешь, иной раз нелишне дать людям повод оплакать нас и проявить свою любовь в чистом виде… когда ее не омрачает тот факт, что мы живы.
(С тех пор не стало в живых ни Деже, ни Золтана.)
В. слегка бледнеет, слыша, как мое имя не сходит у людей с языка. Это его звездный час, с завистью бормочет он сквозь зубы.
Секретаря моего, Денеша, останавливают на каждом шагу. Как дела, что нового, каковы последние сведения? С. проявляет особую теплоту и сердечность, чтобы узнать все подробности, велит проводить себя по улице. Кто-то обращается к Денешу с вопросом, нет ли у него моих рукописей.
Примерно к часу дня в моем излюбленном кафе начинают собираться на чашку кофе завсегдатаи. Кое-кто из приятелей и знакомых усаживается и за мой осиротелый столик. Официант Тибор, стоя неподалеку, прислушивается. Разговор идет обо мне, вспыхивает оживленный спор на медицинские темы. Хоть убейте, друзья мои, но я так и не усвоил толком, что значит «тумор». Ну конечно, слово знакомое, но что оно означает в данном случае? Вот чудак человек, при чем тут «данный случай»? Это собирательное название, означает опухоль вообще. Ясно, теперь, значит, придется называть его не юмористом, а «тумористом». Остроумно, хотя и не ново, в Вене еще раньше кто-то до этого додумался.
Милая дама-гид приглашает иностранцев выйти из автобуса. – Леди и джентльмены, мы находимся у бельведера Эржебет. Прошу обратить внимание вон на ту вершину – это гора Янош, самая высокая точка Будапешта. Какая чудесная панорама, не правда ли? Говорят, что не хуже, чем вид с Эйфелевой башни или кампанилы. Желаете подняться на смотровую вышку? Ах, миссис – шведка? Никогда бы не подумала, у вас такой прекрасный немецкий! Мне приходилось бывать в Швеции, а сейчас там находится один наш добрый друг, известный венгерский писатель, ему делают очень тяжелую операцию… фамилия профессора из головы выскочила… Оли… Олив… да-да, Оливекрона! Значит, вам знакомо это имя?… В самом деле? Он настолько знаменит? Ну, тогда я спокойна за нашего друга.
В морге на улице Светенаи в цинковых лотках покоятся мертвецы. Лицо у кого бесстрастное, у кого удивленное. Какое-никакое, а все-таки выражение. Выражение, лишенное смысла, поскольку никакого смысла за ним не кроется. Служитель, пристроившись на пороге, ест сало. Кто-то поблизости читает вслух газету, доходит до репортажа об операции. Служитель аккуратно отрезает ломтик сала.
– Кто он будет-то, этот человек? – справляется он без особого интереса.
В типографии набирают послеобеденный выпуск. Вверху газетного листа крупным шрифтом сенсационное сообщение: «Итальянцы захватили Аддис-Абебу».
Хризантемы
Сколько еще осталось до конца? Мое напряженное внимание начинает ослабевать, к тому, же я все равно бессилен разобраться в нагромождении звуков, постичь смысл чужих действий, единственное, что я еще способен уловить, – это неимоверная быстрота, с какою проделывается каждая отдельная процедура, с дьявольским проворством взрезают скальпели, кромсают ножи, щелкают зажимы. Но процедурам этим несть числа, а у меня почти нет сил дождаться конца. Иногда наступает внезапная тишина, длящаяся чуть ли не минуты, и заставляет меня очнуться, хоть я и чувствую, что это не конец, поскольку люди вокруг меня замирают неподвижно. Это очень похоже на кульминационную сцену в цирке, когда акробат готовится выполнить опаснейший свой трюк и даже оркестр смолкает, дабы не помешать ему. Я пытаюсь вычислить происходящее. Вероятно, профессор, обнаружив наконец опухоль, напряженно раздумывает, с какого бока за нее взяться. И можно ли вообще ее удалить, или же она настолько глубоко ушла внутрь, что у хирурга не хватает мужества коснуться ее? А может, Оливекрона уже давно трудится над нею, бережно, осторожно вырезает, вычищает ее по краям, как красноватый тонкокожий апельсин? Меня вновь пронзает страх: почему я не слышу ни слова, ни звука (прежде так раздражавших меня), уж не… не перерезан ли у меня… аку… акас… фу-ты, как его… а-кус-ти-чес-кий, слуховой нерв? Не-ет, зачем же сразу предполагать плохое, наверное, профессор рассердился на меня за то, что я не отвечал на его вопросы, вот больше и не обращается ко мне. Я силюсь выговорить хотя бы слово, но тотчас оставляю свои попытки – видно, слишком устал для этого. И вдруг вроде бы слышу собственный голос – тихий, стонущий, или мне просто почудилось? Я вынужден напрячь все свое внимание, чтобы хоть самому понять, если уж никто другой меня не слышит. Вместе со стоном вырывается какое-то слово, я поражен, когда мне наконец удается его разобрать: ведь я вовсе не собирался говорить его.
«Ремни… ремни…» – жалобно стеная, упорно твержу я.
Ощущение боли начисто пропало, но это отнюдь не успокаивает меня, более того, кажется тревожным признаком. Я угадываю в этом молчаливую и все более неотвратимую угрозу, приготовление к самому страшному, тот бесконечно долгий момент, когда палач прилаживает испанский сапог, прежде чем натянуть его. Ведь даже предположить немыслимо, чтобы у человека ковырялись в мозгу, а ему даже не было больно, эта нелепость может означать лишь одно… Вспомнить только: ведь еще совсем недавно возбуждение крошечного нервного волокна в той коробке, которая сейчас вскрыта, вызывало такую безумную боль, что самому хотелось размозжить себе голову. Кто из нас не знает, какую роль играет мозг для человека: достаточно проломить череп или просто сильно ударить по нему, повредив мозг, и тебе крышка… А тут… столько времени… копошатся в самой глубине, тычут туда ножами, ножницами, пинцетами… и хоть бы хны? Может, все-таки не стоило это делать?… Предупредить их, что ли, пока не поздно?… Какой он ни есть превеликий ученый, а вдруг позабыл, что… достаточно просто проткнуть голову… Может, надо бы заорать, как будто мне больно?… А как орать, если не болит? Я решил, что не стану сдерживаться и заору, если мне станет больно, – не потому, что страшно или невтерпеж, я, скорей, даже обрадовался бы, выйдя из этого бесчувствия, – а лишь бы предупредить, предостеречь их, что я пока еще жив, но им самое время кончить. Слишком уж затянулось это плавное размешивание, взбивание густой массы, наполняющей мою черепную коробку… хотя следует признать, что размешивают и взбивают все проворнее, ловчее. Да, в ловкости и сноровке им не откажешь… Умелый повар лихо замешивает на доске тесто, пальцы его мелькают с молниеносной быстротою, и вот уже горка муки на доске обретает форму, неуловимым движением он проделывает вверху небольшое углубление, а другой рукою тем временем разбивает яйцо и выливает туда его содержимое, на мгновение желток крышечкой накрывает мучную горку и тотчас же тонет в ней под проворными пальцами повара, разминающего, размешивающего густую массу… Загляденье!