Самарий Великовский - В поисках утраченного смысла
Всепронизывающий противо-историзм философских воззрений Камю и ведет его в конце концов к крайне болезненному умственному и духовному смятению. Сердито-усталая отстраненность от текущей истории как от постылой суеты сует, где все испорчено, отравлено, гадко; укоризненно увещевающие советы, куда и как ей следует двигаться под страхом подвергнуться отлучению со стороны вооруженного безошибочно-нетленным мерилом моралиста; оскорбленное ее непослушностью томление по тихому углу, где можно бы забыться, бесповоротно осудив столь своевольное упрямство хода вещей и предоставив окружающим следовать своими неправедными дорогами навстречу пропасти; в целом же уязвленно назидающее учительство, за которым кроется внутренняя распутица, – таково умонастроение, неуклонно усугубляющееся у Камю в последние годы жизни.
Своего судорожно-лихорадочного предела это смятение Камю перед роковым коварством жизни, где все неладно и ненадежно, все имеет свою скверную подноготную, достигло в его повести «Падение» (1956).
Исповедь «судьи на покаянии», «лжепророка, вопиющего в пустыне и не желающего выйти из нее», как представляет себя рассказчик «Падения», с первого до последнего слова отмечена столь вызывающей двусмыслицей, что упомянутый им мимоходом двуликий Янус и впрямь мог бы послужить вывеской, под которой совершается этот изощренно-сладострастный и вместе с тем, как выясняется к концу, небескорыстный душевный стриптиз.
Опустившийся завсегдатай матросских кабаков Амстердама, в прошлом блестящий парижский адвокат, а ныне юридический советчик воров и проституток, за пять вечеров выворачивает наизнанку свое нутро перед соотечественником, разговор с которым завязался за рюмкой джина.
Поначалу полупьяный словоохотливый бродяга, назвавшийся Жан-Батистом Клемансом (не без намека на библейского Иоанна Крестителя, который был «гласом вопиющего в пустыне», проповедуя «покаяние для прощения грехов». – От Луки, III, 3–4), выглядит в своих беседах совершенно откровенным, «как на духу». Когда-то он преуспевал, был богат, слыл в своем кругу, да и сам себя мнил обаятельным, благородным, отзывчивым, щедрым. Теперь он истово клеймит позором свое былое себялюбие, черствость, лжедоброту – то двоедушие, когда «у казовой стороны всех добродетелей имеется своя более или менее неприглядная изнанка». Однако уже на третий вечер трущобный пророк дает повод для подозрений, мимоходом, но не без какой-то задней мысли сообщив, что обожает театр, да и в жизни всегда был актером, всегда ломал комедию.
Для чего же тогда покаянный фарс искренности? Для того, раскрывает он карты в последней беседе, чтобы нарисовать автопортрет, но особый, вобравший в себя, в частности, и черты очередного собеседника: тот ведь доверчиво внимает чужим признаниям и тем более ошеломлен, когда вдруг обнаруживает, что очутился перед зеркалом и уже давно созерцает в нем самого себя.
Но в таком случае, чья история проходит перед нами – кающегося или его слушателя, тоже парижского адвоката, чью биографию в ходе окольных выпытываний частично угадал, а частично домыслил бывалый ловец душ и лицедей? Скорее всего, обоих: в автопортрете-зеркале приметы разных лиц совмещены в одну огрубленную и все же достоверную физиономию многих, если не всех. Самобичевание исподволь переходит в обвинение, грехи одного раскладываются, а то и вовсе перекладываются на других, отчасти отпускаются и теперь заслуживают снисходительности. А раз так, то после каждого подобного покаяния-обличения, «обрушив на все живое и весь мир бремя собственного уродства», можно снова пуститься во все тяжкие. Чем яростней клеймит себя грешник, тем надежнее захлопывается ловушка за его неосторожным слушателем, тем изворотливее сам он оттуда выскальзывает. В конце концов он как бы вскарабкивается на кресло председателя Страшного Суда и в этой присвоенной должности вволю тешит свою гордыню. Удобный выход из всех неудобств, которые причиняет нечистая совесть.
Убийственно-саркастический облик этой ловчащей и сохраняющей самодовольство даже в своем падении больной совести, пояснял Камю, ссылаясь на лермонтовское предуведомление к «Герою нашего времени», – «это портрет, составленный из пороков всего нашего поколения, в полном их развитии». Да и сам «судья на покаянии» прямо обозначает мишень, в которую метит. Он выбирает своих жертв среди образованных буржуазных интеллигентов – «саддукеев», как он их язвительно величает в память об иудейских жрецах. И когда он то и дело отклоняется в сторону, распространяется об обычаях своего круга, припоминает всякие случаи из жизни знакомых, когда он незаметно заменяет «я» на «вы» или «мы все», он безошибочно рассчитывает попасть на нужную ему клавишу чужой души, потому что она принадлежит собрату, чьи привычки, склад, недуги, уловки ума он знает как свои собственные.
Путешествие по глухим закоулкам и извивам эгоистического сознания, предпринятое Камю при посредничестве краснобая, находящего в самокопаниях усладу из услад, мало-помалу вскрывает крайнюю софистическую изощренность, которую обретает в среде просвещенного мещанства ревностное поклонение одному-единственному божеству – себе, любимому. Старый откровенный лозунг «каждый за себя» слишком пятнает своих приверженцев, выдвигать его без околичностей неловко, да и невыгодно. И вот культ обожаемого «я, я, я» старается избежать грубой прямоты. Он или прикидывается заботой о «меньшом брате», о сирых и горемычных, или, когда этот самообман рушится, превращает самопоношение цинизма в оружие утверждения цинизма, возведенного в квадрат. Битье себя в грудь, витийственные речи насчет собственной гадости и мерзости здесь жульнический трюк, помогающий усыпить страх перед позором, но не мешающий снова барахтаться в вожделенной гадости и мерзости. «Падение», которому посвящена книга Камю, – это корчи самовлюбленного и самоутверждающегося ячества, не вчера родившегося, но сегодня пробующего сменить кожу, чтобы продлить себе жизнь в обличье ячества стыдливо-уничижительного, сокрушающегося. Тем паче, однако, склонного к тиранству.
Смена кожи осуществляется без особых перестроек внутри, при помощи испытанного хода: «падение», за которое личность сама ответственна, подается как «грехопадение» всего рода людского, как врожденная и неисправимая ущербность. Недаром Жан-Батист Клеманс к концу ссылается на самого Христа: если, мол, и он, чистейший из всех, не без ущербинки, чего взыскивать с нас, грешных. А ведь и того грызла совесть, пусть он был без вины виноватым. Разве святой искупитель не ведал, что из-за него Ирод учинил избиение младенцев и Рахиль стенала по ночам над мертвыми детьми своими? И по какому праву после этого водрузили распятие в судах и выносят приговоры от имени того, кто кротко отказался бросить камень в блудницу? Невинных, выходит, не было и в помине, безгрешность – сказка для простаков, все виновны, признают они это или нет.
Доказательства своего права на мизантропию и поголовное вменение греха «кающийся судья» в изобилии черпает не только в частной жизни, своей и своих знакомых, но и в истории последних десятилетий. Ячество совпадает с полнейшим пренебрежением к мнению других и, будучи пересажено на почву гражданско-идеологическую, выдает крайнюю нетерпимость, тиранические замашки, желание во что бы то ни стало заставить всех и думать, и поступать по своей указке. Особенно усердствуют в таком палочном вдалбливании своих взглядов как раз те, кто кичится умственностью. Среди них, по наблюдениям Клеманса, знающего в этом толк, попытки искупить худосочие книжной премудрости выливаются в настоящий «гангстеризм», страсть «властвовать над обществом путем насилия… Подобные мечтатели бросаются в политику и лезут в самую свирепую партию. Что за важность духовное падение, если таким способом можно господствовать над миром?». Когда не могут убедить, прибегают к принуждению, благо XX век располагает для этого множеством орудий, от самых изощренно-духовных до самых грубых. «Вы, я полагаю, заметили, что наша старуха Европа стала наконец рассуждать так, как надо, – желчно высказывается Клеманс. – Мы уже не говорим, как в прежние наивные времена: “Я думаю так-то и так-то. Какие у вас имеются возражения?”. У нас теперь трезвые взгляды. Диалог мы заменили сообщениями: “Истина состоит в том-то и том-то. Можете с ней не соглашаться, меня это не интересует. Но через несколько лет вмешается полиция и покажет вам, что я прав”. В результате почти весь континент сделался поприщем непрестанных смертоубийственных схваток “воинства Христова и воинства Антихриста”, равно одержимых злым бесом властолюбия, потребностью всегда и всюду верховодить, казня и милуя по произволу, присвоенному себе именем “истины”».