Уолтер Брюггеман - Введение в Ветхий Завет Канон и христианское воображение
Молодежь должна жить полной жизнью.
Однако вслед за этим утверждением немедленно следует такая характеристика старости, которая утверждает, что «старость назначена не для слабонервных». Таким образом, разочарование, которое кажется свойственным старости, просачивается в этом учении и в молодость, поскольку даже молодость, если говорить честно, — только относительное благо и не может длиться долго.
Для Кохелета юность предпочтительна по отношению к старости, потому что в ранние годы у человека есть возможность наслаждаться жизнью. Однако это преимущество относительно, подобно преимуществу мудрецов перед дураками. С точки зрения абсолютной пользы, представляющей собой для Кохелета меру всех вещей, молодость и старость в равной мере суетны, абсурдны и несущественны
(Crenshaw 1995, 544).4. Наконец, необходимо уделить пристальное внимание 12:13–14. Чайлдс, вслед за Шеппардом, предполагает, что этот стих предоставляет ключ для канонического прочтения всей книги, так что целое книги прочитывается в обобщенной перспективе литературы премудрости (Childs 1979, 584–586; Sheppard 1977). Возможно также, что, если учитывать разочарование, в такой сильной мере пронизывающее всю традицию Екклесиаста, ее составитель, наконец, приходит к формулировке вероучения, адекватной для своего времени, пусть даже выраженный здесь подход больше не претендует на проникновение в глубинные тайны жизни: слишком уж проблематичным стало это в контексте, в котором существует автор. Даже если Чайлдс прав относительно канонического ключа, предоставляемого этими стихами, я считаю, что такому традиционному завершению книги нельзя позволить заглушить беспокойство, звучащее на всем ее протяжении. Между учением Книги Екклесиаста в целом и каноническим завершением, выраженным в ее последних стихах, существует та же напряженность, что и между этой книгой и более ранними учениями книг традиции мудрых. Речь идет о том, что каноническое завершение не преодолевает тот внутренний надрыв, что проступает и господствует в предшествующей части книги, напряженность между ними сохраняется. Именно это напряжение и обретает здесь литературную артикуляцию. Мы, однако, можем представить себе, что это напряжение отражает реальность жизни и представляет собой артикуляцию социальной реальности, от которой нельзя отделываться упрощенными объяснениями в угоду удобным, давно устоявшимся формам благочестия. Воспринимая Екклесиаста самым личным образом, Меркин видит чрезвычайную актуальность книги для нынешнего общества, испытывающего серьезные нестроения. В своем эссе, опубликованном в 1987 году, она пишет:
Перед нами человек восьмидесятых годов, работник частного сектора. Эта личность воспринимает противоречия, не испытывая дискомфорта, но при этом у нее есть и другая сторона, соответствующая другой сфере жизни — сфере художника, где беспокойный дух исследования взлетает над стенами status quo
(Merkin 1989, 401–402).Очень легко увязнуть в status quo, как мы видим в заключительных стихах, и именно к этому призывают учителя прежнего времени. Но здесь перед нами художник, испытывающий беспокойство духа, и это беспокойство не позволяет озвучивать простые ответы и заезженные рецепты, но полно решимости четко формулировать суровую истину.
Остается лишь прокомментировать расположение книги в каноне. В иудейском богослужебном употреблении Мегиллот Екклесиаст связана с праздником Кущей, когда еврейский народ радуется своей укорененности на земле обетованной. Такая книга, как Екклесиаст, весьма к месту в такой день:
Как и в случае со многими событиями еврейской жизни, то событие, к которому приурочено чтение книги, — праздник Суккот (Кущей), выпадающий в нашем полушарии на прекрасные дни ранней осени, — имеет свою диалектику, а значит, намеренно вызывает состояние напряженности. В этом проявляется то постоянное восстановление баланса, что лежит в самой сердцевине подхода данной религии. На фоне веселья и изобилия праздника, посвященного сбору урожая, тени, отбрасываемые книгой Кохелет, становятся все длиннее и насыщеннее
(Merkin 1989, 398).Даже в период, когда все украшено и наполнено светом праздника общины, у которой нет простых путей для самообмана, голос теней продолжает с силой звучать.
В христианской Библии Книга Екклесиаста перемещена в «поэтический» раздел. Эта книга расположена между Книгой Притчей и Песнью Песней. Все они связаны с Соломоном, традиционным патроном премудрости. Если книга отнесена в раздряд премудрости, то ее основным содержанием можно сделать слова «бойся Бога и заповеди Его соблюдай». Можно также предположить, что знающий жизнь автор Екклесиаста долго предавался наслаждениям сильной юношеской любовной страсти (сходной с описаниями Песни Песней) и знает о том, что это не навсегда. Вследствие этого усталая мудрость Екклесиаста содержит предупреждение читателю не абсолютизировать ни жизнерадостность Книги Притчей, ни эротизма Песни Песней. Время бежит и все уносит с собой. Единый Вечный, в молчаливом безразличии, приводит к концу любое событие. Судьба всех одинакова:
потому что участь сынов человеческих и участь животных — участь одна: как те умирают, так умирают и эти, и одно дыхание у всех, и нет у человека преимущества перед скотом, потому что всё — суета! Все идет в одно место: все произошло из праха и все возвратится в прах
(Екк 3:19–20).С точки зрения иудейского использования книги ее трезвость лежит в контексте изобилия праздника Кущей. С точки зрения христианского использования ее трезвость расположена между жизнерадостностью Книги Притчей и эротизмом Песни Песней. Как знает даже этот учитель, такая трезвость не составляет полноты истины, однако это истина, и она должна быть высказана и услышана.
4. Плач Иеремии
Из пяти свитков Мегиллот Книга Плач Иеремии наиболее очевидным образом связана с конкретным историческим событием. Она состоит из пяти поэтических частей, оплакивающих разрушение Иерусалима вавилонянами в 587 г. до н. э. и скорбящих о нем. Это событие разрушения города представляет собой важнейшее событие утраты в ветхозаветной религии. Эта утрата продолжает играть определяющую роль в творческом процессе осмысления, дающем пищу и воображению:
Никакое другое событие в истории Израиля не было донесено до нас в такой живой и конкретной форме, как падение Иерусалима и его последствия для уцелевших
(Westermann 1989, 305).Богословским последствием разрушения города, ставшего причиной такой глубокой скорби, стало то, что богослужебное предание, утверждавшее неприкосновенность города, — а это представление составляло важную часть храмово–монархической идеологии, — продемонстрировало свою несостоятельность. (Об этой идеологии см. Ис 37:33–35 плюс «Песни Сиона» в таких псалмах, как 45, 47, 75, 83, 86.) Ощущение серьезного сдвига, вызванное потерей, привело в некоторых кругах к выводу о том, что все старые обетования ГОСПОДА Израилю, — а следовательно, статус Израиля как народа ГОСПОДА и Иерусалима как Его города, — были поставлены под вопрос.
Способность придать публичное выражение скорби от страдания и унижения города не возникла в Иерусалиме на пустом месте. За Плачем Иеремии стоят другие примеры жанра плача по городу, составившие тот контекст, в котором возникло своеобразное выражение скорби Израиля. Тем не менее, даже если учитывать предшествующее существование жанра оплакивания павшего города, для серьезного изучения книги необходимо уделить пристальное внимание тому, в чем особенность использования этого распространенного жанра Израилем. Итак, в книге имеются пять стихотворных текстов, содержащих выражение скорби, причиной которого послужил кризис 587 г. Эти тексты были написаны вскоре после кризиса, вероятно, евреями, уцелевшими в разрушенном городе. Все, кроме последнего, написаны в виде акростихов, когда каждая следующая строка начинается с очередной буквы еврейского алфавита. По этой причине первый, второй и четвертый тексты содержат по 22 стиха — по одному на каждую букву алфавита. Третий, более длинный стихотворный раздел состоит из 66 стихов: на каждую букву здесь приходится по три стиха. Надо заметить, что пятый раздел в некотором роде строится по той же модели: он состоит из 33 стихов, — хотя форма акростиха здесь уже не соблюдается. Возможно, смысл использования формы акростиха состоит в том, чтобы утрата и скорбь Израиля получили полное выражение — от А до Я.
Придерживаясь строгой художественной нормы, поэтические произведения выражают в речи глубоко эмоциональную реальность утраты, страдания и покинутости. Тод Линафельт показал, что эта поэзия предпочитает стратегию создания ряда действующих в рамках риторического пространства лиц, находящихся во взаимодействии друг с другом, с целью интенсификации диалогической насыщенности текста. Особое внимание он уделяет роли детей в умирающем городе: