Гийом Аполлинер - Т. 2. Ересиарх и К°. Убиенный поэт
— Это вы, отец мой, подсказали Омеру насчет похищения. Я-то знаю. Вам милы старинные правила. А мне милей новые, за которые заступятся жандармы, и Мара ко мне вернется живая или мертвая.
Священник улыбнулся.
— Ты неправ, Тенсо. Первую свою жену, ту, с которой ты будешь на Небесах, — если только ты на них попадешь — ты добыл «отмыкой».
— Господь спаси ее душу, — отозвался Тенсо, — тогда я поступил дурно.
— Ладно, — возразил священник. — Но, как тебе известно, в руках у парня девушка не остается нетронутой. Что ты будешь делать с беременной дочкой? Никто не возьмет ее замуж, ни здесь, ни в городе. А с ребеночком, который родится, что ты будешь делать? А потом, Омер не противен Маре, что бы там она ни болтала. Мне она призналась, что он ей по сердцу, да только втемяшилось ей найти мужа в городе и стать дамой. Завтра Мара будет без памяти любить своего Омера. И уж никак не откажется пойти с ним под венец. Ты богат — пожени молодых людей, а потом купи им лавку в городе. Тогда Мара станет дамой и ее желание исполнится. Хоть ради спасения души вспомни собственную молодость. Не презирай «отмыки» — священного обычая нашего племени.
Старый Тенсо помялся, покашлял, а потом как разрыдается, приговаривая сквозь слезы и стоны:
— Ох, верно… «отмыка»… «отмыка»… Первая моя женка, моя Ниера… Марина мамаша… Дай-то Бог, чтобы моя Ниера была со мной… на Небе… Ох, надо бы их поженить… Хорошая свадьба будет…
И священник проводил Тенсо до церковных ворот, говоря:
— Да, это будет прекрасная свадьба! Наряды для жениха и невесты уже готовы. Ты потом сам будешь доволен, старый Тенсо, что твоя дочка замужем за человеком твоего роду-племени. Придет время, Господь призовет тебя к себе, упокоишься с миром, и на твоей могилке вырастет розмарин, и внуки, тоже твоего роду-племени, придут к тебе помолиться.
На площадь вышли цыгане, поигрывая на гитаре. Девушки и парни плясали коло, и старая бабка Венгерский Крест пританцовывала вместе с ними.
Плясуны пели:
Пожени-ка молодых, пожени-ка:Забрюхатела девка — на то и отмыка.Пожени поскорей или дочку убей…
Старый Тенсо мгновение смотрел на коло, а потом как ни в чем не бывало сам вступил в хоровод. И пошел вприскочку, распевая:
Пожени-ка молодых, пожени-ка…
ЧЕВО-ВАМ?{64}
© Перевод Е. Баевская
В гитаре Чево-вам было что-то от ветра, который всегда стонет в бельгийских Арденнах…
Чево-вам был божеством того леса, где блуждала Женевьева Брабантская{65}, от берегов Мааса до Рейна, через вулканический Эйфель к мертвым морям, коими являются болота Дауна, Эйфель, из которого бьет источник святого Аполлинария, и где лежит озеро Мариа Лаах — плевочек Богородицы…
Глаза Чево-вам, мигающие и гноящиеся, с веками, красными, как сырая ветчина, постоянно слезились, и эти слезы жгли ему губы, как вода из кислых источников, которых так много в Арденнах.
Он состоял в свойстве с кабанами, в родстве с кроликами и белками, и жизнь сотрясала его душу, как восточный ветер трясет оранжевые грозди птичьей рябины…
«Чево-вам?» — так он спрашивал вместо «Чего вы хотите?» — валлоноязычный валлонец из Валлонии, родился пруссаком в местечке Мон, которое по-немецки называется Берг и расположено близ Мальмеди на дороге, ведущей в сторону тех опасных торфяников, что называются От-Фанж (то есть Высокие Топи), или От-Фань, или, правильнее, Хоэ-Венн, поскольку это уже Пруссия, о чем свидетельствуют черно-белые, песочно-серебряные, ночного и дневного цвета тумбы на всех дорогах.
Чево-вам больше любил свою кличку, чем имя — Поппон Ремакль Леэз. Но если его приветствовали, называя просто «красавчиком», он ударял по струнам так, словно хотел вытрясти душу из своей гитары, и хлопал по животу собеседника, говоря:
— В нем пусто, как в моей гитаре, он признается, что хочет пить, в нем больше не осталось ни капли пеке, даже пописать нечем.
И они рука об руку, но не переходя на «ты», потому что в валлонском языке не «тыкают», отправлялись, черт побери, выпить пеке, то есть самой вульгарной хлебной водки, которую во французском языке иносказательно именуют можжевеловой.
И было бы из ряду вон, если бы в уголке трактира не обнаружился поэт Гийам, который был наделен даром вездесущности, поскольку его видели повсюду, где кто-либо распивал пиво или пеке, от Ставло до Мальмеди. А сколько раз случалось, что парни затевали драку из-за того, что кто-то говорил:
— Я вчера в такое-то время выпивал с Гийамом на станции.
— Врун, — возражал другой, — в это самое время Гийам был с нами в кабачке «Меховой колпак», и с нами еще были почтовик и сборщик налогов.
И так, слово за слово, кончалось тем, что парни задавали друг другу в честь поэта хорошую трепку.
Гийам был чахоточный и жил в Ставло, в больнице для хроников. Поскольку ему повсюду ставили бесплатную выпивку, Гийам отправлялся выпить куда угодно. А стоило ему выпить, он принимался рассказывать небылицы, истории о разбойниках и о том свете или сны наяву! Он декламировал стихи, обличающие семью протестантов с Церковной площади, горбуна из Франкоршан и рыжую девицу из деревни Три Моста, которая осенью всегда ходила по грибы! Тьфу! Грибами коровы травятся, а она, эта рыжая, ими обжиралась, и хоть бы что! Ух, колдунья!.. Но, кроме того, он пел хвалы бруснике, чернике и воспевал пользу, которую приносит человеческим кишкам молоко с черникой, по-местному чача, архибожественная, воистину питье богов. Часто он складывал стихи для служанок, которые чистят кромпир — добрую картошку, magna bona{66}…
* * *В тот день на дороге, окаймленной могучими искривленными деревьями, Чево-вам высекал огонь, чтобы раскурить трубку…
Мимо шли четыре парня. Это были: Хинри де Виельсальм; Проспер-поденщик, тот, что раньше был бродягой, а потом работал недалеко от Парижа на очистительном заводе — теперь он жил в Ставло; охотник Гаспар Тассен, браконьерствовавший в Ванне: его шляпу украшало крыло ястреба и он курил вонючую можжевеловую трубку; наконец, Тома-Бабо, то есть дурачок, рабочий-кожевник из Мальмеди. У него была весьма хорошенькая жена, которая по этой причине спала с кем ни попадя, и с буржуа, и с рабочими, а он тем временем брюхатил при случае работниц фабрики или немецких служанок, которые, по его словам, любили с ним «шляфен», потому что он как никто другой умел делать бум-бум крепко и долго.
Чево-вам раскурил трубку, а затем побежал за ними с криком:
— Привет честной компании!
Они обернулись:
— Привет, красавчик!
Чево-вам радостно оглядел их и задал свой неизменный вопрос, источник его клички:
— Чего вам? Чего хотите? Черт побери! Послушайте мою гитару! Ну как, слышите?
Он дважды ударил по струнам. Гитара зазвенела.
— В ней так пусто, как у черта в кишках, когда он пукает. Прах меня побери! Бьюсь об заклад, что мы прямо сейчас пойдем выпить пеке у Шансесс! Во, слыхали?..
Он извлек из своей гитары аккорд и затянул «Брабансону». Но ему закричали:
— Перестаньте!
Тогда он запел Марсельезу, а после первого куплета крикнул:
— Прах меня побери!
И завел:
Isch bin ein Preusse…[8]
Но Бабо повторил:
— Перестаньте! Вы — пруссак, не знающий по-немецки… Перестаньте!.. Я хочу «шляфен» с Шансесс.
И парни затянули хором:
…А если что останется, служаночке достанется,А если не останется, с ней ничего не станется! Эх, ты моя Лизетта, Лизетта, Лизетта, Эх, ты моя Лизетта, Лизетта, Лизон.{67}
* * *Они вошли в заведение Шансесс. Она сидела, широко расставив ноги, и читала молитвы, перебирая четки. Ее груди как снежная лавина рвались на волю из-под куцей ночной рубашонки.
В углу поэт Гийам рассуждал сам с собой над стаканом пеке. Войдя, парни поздоровались:
— День добрый вам обоим!
Гийам и Шансесс отозвались:
— День добрый всем вам!
Она принесла стаканы и налила пеке; тем временем они запели:
У стакана видно дно…
Подошел Гийам:
— Чего вам? — изрек гитарист, закуривая трубку.
Гийам налил пеке в стакан, который захватил с собой. Выпил, щелкнул языком, а потом пукнул и сказал Просперу:
— Попробуй поймать мой пук — ты же у нас в Париже был.
А поскольку солнце уже садилось, мимо трактира долго-долго шло длинное стадо коров, погоняемое босоногой девчонкой.
Теперь надо нам собрать в кулак всю храбрость, потому что приближается нелегкая минута. Следует запечатлеть славу и красоту оборванного нищего Чево-вам и поэта Гийама Вирена, чьи лохмотья тоже прикрывали доброго оборванствующего оборванца. Эх, взяли!.. Аполлон, покровитель мой, ты задыхаешься, пошел прочь! Призови сюда другого, — воришку Гермеса, более, чем ты, достойного воспеть смерть валлонца Чево-вам, о которой рыдают все эльфы Амблевы{68}. Да примчится он, хитроумный воришка.