Анатолий Гончаров - Голые короли
Симфония удачи Шостаковича трубит финал: в Петровском зале директор Эрмитажа Михаил Пиотровский встречается со своим покойным отцом и предшественником Борисом Пиотровским и задает ему совершенно неожиданный вопрос: что делать?..
Имя и вещьО том, что Пастернак догадывался или даже точно знал, кто такой на самом деле герой Черноморского восстания лейтенант Шмидт, легко понять из писем самого Пастернака. Вот сугубо конъюнктурное послание Горькому: «Когда я писал «1905-й год», я как-то все время с Вами считался. И слова Ваши о «Годе» меня осчастливили». А вот фрагмент письма Константину Федину: «Когда я писал «1905-й год», то на эту относительную пошлятину я шел сознательно, из добровольной идеальной сделки со временем». Сделка имела место, факт. Густо собрав авансы в издательствах и редакциях, Пастернак навалял «Лейтенанта Шмидта», а за ним и завершавшего трилогию «Спекторского». И снова обратился с письмом к Горькому: «Где была бы правда революции, если бы в русской истории не было Вас, дорогой Алексей Максимович?..»
И правда, где? На крейсере «Очаков» ее не было. Там была элементарная кража казенных денег. И суд офицерской чести. Позорное пятно на истории российского флота. Пятно замыли, образ корабельного казнокрада отлили в бронзе - в назидание поколениям новых героев воровских поприщ. 38-летнего Петра Шмидта, торгового капитана, призванного на службу во время русско-японской войны, не знали куда деть, чтобы не наломал дров. Дураком был непереносимым. Назначили на тихо гниющий в ремонте, полуразобранный крейсер «Очаков». Боевых впечатлений масса. Пастернак подтверждает: «Ура навеки, наповал, навзрыд!..» Судовую казну лейтенант Шмидт тоже - навеки, наповал. Девицы - навзрыд от его щедрости. Квартиру снял приличную, на велосипедах катался, кутил и сорил деньгами. Но и по отношению к матросам тоже являл меру командирского милосердия. Пьешь спирт, братец, так отойди подальше, не дыши в лицо, ступай лучше отдохни: «Пройдя в столовую и уши навострив, матрос подумал: «Хорошо у Шмидта».И было хорошо до тех пор, пока ревизия не обнаружила, что денежный ящик пуст. Ни даже мышиного помета. Кто за него отвечает? Лично командир. Чем объясняет пропажу денег лейтенант Шмидт? Стечением невыясненных обстоятельств. Катался по городу на велосипеде, а кассу держал при себе, в портфеле. Для пущей сохранности. С той же целью повесил портфель на руль Покатался, глянул - руль на месте, портфеля нет.
Стали выяснять, когда в судовой кассе последний раз деньги были. Оказалось, еще перед поездкой к любовнице в Киев. Девица чудо как хороша была. Священные реликвии Любви, дорогие сердцу письма лежали в том же портфеле, поскольку, как уверял Шмидт, он ни за что не расстался бы с ними. Это и выдвигалось им как аргумент в пользу версии о случайной пропаже казны. Письма ведь дороже денег, а их тоже нет, господа. Святой человек! Пастернак проникся сочувствием: «Полюбив даже вора, как не рвануться к нему в каземат в дни, когда всюду только и спору - нынче его или завтра казнят?» Никто, между прочим, не рвался. Брезговали.
Флотская ревизия передала скандальное, неслыханное дело по команде. Начальство, не желая широкой огласки, направило его в суд офицерской чести. Офицеры выслушали клятвы и бредовые аргументы Шмидта и дали понять остолопу, что для спасения чести не худо бы и застрелиться. Нет - пошел вон!
И Шмидт подал рапорт об увольнении с флота. Сидел в квартире - ни денег, ни велосипеда, ни девиц. Одна пришла, что добросовестно зафиксировано в революционной поэме: «Я крик твоей души из нумеров Ткаченко!» Узнав, что денег нет, ушла конфидентка. А крик души остался. Делать нечего. Надо искать золотую рыбку. Где таковые обретаются? Вопрос.
Войну Россия проиграла, и социалистам не терпелось делать поскорее революцию. Вот она-то поначалу и прикинулась спасительной золотой рыбкой. Опростав все емкости со спиртом, матросы «Очакова», сильно заскучавшие по либеральному командиру, постановили призвать Шмидта обратно, потому как он есть человек незлой, нестрогий и матросскую нужду понимающий. Классово, конечно, чужд, но для разгону тоски пригодится на первых порах. А там видно будет.
Послали депутацию к опечаленному Шмидту: даешь нашу власть! Тот не мешкая надевает мундир, возвращается на корабль и самочинно вступает в командование - чем? А вот именно тем: «Командую флотом. Шмидт». Спускается в катер и велит держать к ближайшему на рейде броненосцу - объяснять преимущества революции перед царским самодержавием: все будет наше, братишки, присоединяйтесь к восстанию! Обратно в катер его скинули с вырванными погонами. Хорошо - не голым. Офицеры кипели от бешенства: заслуженно уволенных с флота ветеранов обычно повышали в чине, вот и революционный Шмидт вполне легитимно нацепил погоны капитана второго ранга. Оттого и путались впоследствии историки революционного движения - по документам Шмидт лейтенант, а в ходе допросов называл себя капитаном второго ранга.
Вернулся на «Очаков». Тучка золотая только пригрезилась, а рыбка даже и не приснилась. Поднял красный флаг и сидел на своей лайбе без хода и орудий. Впустить на борт арестную команду отказался. Страшно было. Что ему делать? И что с ним? Героя революции не вышло, поскольку не вышло этой революции на всем Черноморском флоте, не считая бузы на броненосце «Князь Потемкин Таврический». Десять дней пили спирт, а на одиннадцатый сдались румынским властям в Констанце. Вот и все восстание. Эйзенштейн потом заново восставал. Правильно. Словом, ничего хорошего не вышло. Шмидт не мог знать, что когда-нибудь потом у Пастернака выйдет - туманно, витиевато, пафосно, местами просто глупо, но станут считать, что был герой революции, и он есть, его имя звучит и доныне. Чего только не названо именем лейтенанта Шмидта, казнокрада и недотепы. Застрелился бы тогда, и Пастернаку было бы проще эпоху описывать в рифму, не выпадая из темы в природу: «Это круто налившийся свист, это щелканье сдавленных льдинок...» На флоте не жуют соплей. Дали холостым по «Очакову». Тишина. Всадили в надстройку фугас, и судовой революционный комитет мигом постановил: сдаться. Рысью побежали сдаваться и каяться. Что, не знал Пастернак, как оно было на самом деле? Не о совести речь. Не о чести разговор. Но хоть чайная ложка мозгов была у сочинителя или одни только слезы? Как сказать. Он сказал так: «И сразу же буду слезами увлажен, и вымокну раньше, чем выплачусь я...» Слил Пастернак тучку золотую в туман поэтических снов: «Напрасно в годы хаоса искать конца благого. Одним карать и каяться, другим - кончать Голгофой». И к Горькому с очередным откровением: «Письмом Вашим горжусь в строгом одиночестве, накрепко заключаю в сердце, буду черпать в нем поддержку, когда нравственно будет приходиться трудно. Пишу сейчас, потеряв голову от радости, точно пьяный...»
В 1906 году разжалованного Шмидта расстреляли: «Как непомерна разница меж именем и вещью!..» Это да, разница очевидна. Имя перешло к набережным, пароходам и поэмам, а сам урожденный обернулся вещью, «относительной пошлятиной» под названием «Лейтенант Шмидт».
Зонтик ПастернакаКак явление он безупречен и даже откровенен порой: «О, жизнь, нам имя вырожденье, тебе и смыслу вопреки». Это символ новой советской литературы, буйно расцветшей в 20-30-е годы из теплично окультуренной рассады многолетних растений семейства зонтичных. Поэтическая эмблема корнеплода с высоким содержанием сахара в мякоти и укрытого, как зонтиком, стихотворной зеленью вершков - пастернак. А стихи как стихи: Брамс, трюмо, чернила, антресоли: «Мне Брамса сыграют - я вздрогну, я сдамся, я вспомню покупку припасов и круп...» Сам плод обнаруживается не в вершковых стихах - в письмах, многословных, многозначительных, никому ничего не говорящих, лишь подразумевающих нечто. Вероятно, высокую болезнь духа - бессонницу Млечного Пути, полет валькирий в саду и на антресолях, Ноев ковчег, ставший впоследствии русским...Письма затейливо составлены из подробных пустот, которые стилистически безукоризненно, с умягчающими сочленениями консервативной орфографии оформлены в правильные ячейки-соты, всегда заполненные одним и тем же содержанием: сладкой, хрусткой печалью и нежной, безответной влюбленностью в самого себя - непознанного, непознаваемого.
Из этой романтически стройной и геометрически выверенной влюбленности явствует, что все другие поэты, так или иначе удостоившиеся внимания эпохи, представляют собой те же семена зонтичного пастернака, малые частички самого Пастернака, каким-то образом выпавшие из фамильных закромов и давшие прелестные побеги: «Всю жизнь я быть хотел, как все, но век в своей красе сильнее моего нытья и хочет быть, как я». Признание в стихах, должно быть, вырвалось случайно, поскольку именно письма - подлинная стихия его дачных откровений. На заданном мелководье почтовых монологов он ощущал себя в бескрайнем, бушующем океане мироздания. Не встречая возражений и тем воодушевляясь, детально, в полутонах и оттенках добросовестно описывал каждый замеченный пузырек пены, каждую хвоинку, проплывающую мимо, легко преодолевая при этом скудость, увы, одного языка выразительным заимствованием цитат и терминов из другого, столь же естественно повинующегося перу, как и язык русский - чаще цитат немецких, долженствующих добротно скрепить колодезную глубину внутренних чувствований поэта и указать на одинокую бесприютность философской мысли, способной изящно слиться с каждым данным пузырьком, обещая новую стихию отрешенного познания. Однако это не тот случай, когда философ в бесконечно малом видит бесконечно великое и выводит отсюда космические законы взаимосвязи всего сущего. Это совсем другой случай. Типичный дефект домашнего воспитания впечатлительного еврейского мальчика, количественно вобравшего в себя классическое содержимое семейного книжного шкафа, но не раскусившего молочным зубом ни единого русского слова, и всю жизнь затем искренне полагавшего, что не сдерживаемое здравым чувством меры манипулирование стручковыми периодами и есть дар божий - заветное владение музыкой слова. Столичное гувернерское воспитание, усугубленное падением с провинциальной лошади. Легкий перелом ноги как стимул вечного сострадания и подчеркнуто преувеличенного внимания окружающих. Комплекс Марселя Пруста. Увечье сознания: «Открыть окно, что жилы отворить...» Слабая дисциплина рифмованных строк восторженно принималась за русскую поэзию. А что? Если свистит Пастернак, это уже поэзия. Однако, кто сказал, что это никому не нужно? Чтобы повиснуть на мандельштамовских ресницах, надо долго и трудно карабкаться по уходящему в небо стволу, а корнеплод ничего не стоит выдернуть из рыхлой грядки - тут тебе и Брамс, и сахар, и витамин С. И все дети лейтенанта Шмидта, именующие себя поэтами на том основании, что в детстве читали Гейне. Именно так начинают жить стихом: «Просил бы гонорару по три рубля за строчку...» И буря слез в глазах, валькирий. И зло брусники с паутиной. Чирикали птицы и были неискренни.