Анатолий Гончаров - Голые короли
Как же - Вознесенский сообразил вовремя: его изысканные реверансы зонтику Пастернака и кепкам Катаева будут восприняты снисходительно, как должное, но не станут проходным баллом в московский бомонд, если не распластаться перед национальным сокровищем «модильянистой» Майей Михайловной. И пластался. А как же? Там, где практикующие эстеты, как бы не в силах сдержать рвущегося из-под манишки восхищения, упоительно цокали на двести раз виденный «глиссад» Плисецкой, Андрюша младенчески причавкивал, нежно осязая языком собственную находчивость: «Мощь под стать Маяковскому...»
Сомнительность сравнения скрадывала тщательно импровизируемая ревнивая непоследовательность: «Самой невесомой она родилась. В мире тяжелых, тупых предметов. Что делать ей в мире гирь?..» Пилить, что же еще. Застенчивый лепет недомыслия содержал вполне созревшую расчетливость: помянуть Маяковского было не менее важным аккордом, поскольку знакомился и на первых порах встречался с примадонной в элитарном салоне Лили Юрьевны Брик, где уже тридцать лет широко и щедро проживалось неиссякаемое наследство большевистского горлана. То есть там же, где и композиторский гений Родиона Щедрина нашел свое место в жизни Большого, сочетавшись браком с исступленным танцем-вопросом Мадам Пли».
Многие там пластались со своими гамлетовскими вопросами, пока государственный кукурузовод не лишил бессмертную Лилю Брик ее законного права на авторские отчисления с миллионных тиражей стихов-лесенок, после чего она, потрясенная и горестная, оставшись без халявных денег и, следовательно, без множественных друзей дома на Кутузовском, добровольно свела счеты с этим половинчатым миром искусств, явно тяготеющим к зернистой икре и малосольной лососине.
Нет худа без добра - не стало и бомонду нужды вымучивать экспромты на тему незримого командорского присутствия Маяковского, которое «сплющивает ординарность».
Вероятно, почувствовали себя достаточно сплющенными, чтобы проникнуться мистической харизмой Большого театра, официальный культ которого традиционно отправлялся высшими государственными инстанциями еще со времен Иосифа Виссарионовича. И где с тех пор языческой жрицей служила Майя.
Согласимся, что талант. Уверуем в феномен. Сойдемся, наконец, на капризе природы - на благосклонном ее капризе. Но уже никогда не узнаем, сколько несостоявшихся талантов и неучтенных феноменов не пустила в свет жрица-лебедь, самоотверженно заслоняя своим оперением от Кардена балетную канцелярию ГАБТа от молодых соперниц. Позиция Плисецкой в Большом соответствовала известному сталинскому приказу 1942 года: «Ни шагу назад!»
Если что и удалось отбить в свою пользу художественному руководителю и главному хореографу Юрию Григоровичу за двадцать пять лет жестокой, изнурительной войны с Плисецкой, так это несколько ведущих партий для своей жены Натальи Бессмертновой да разок-другой мстительно настоять на исключении из зарубежного гастрольного репертуара щедринской «Анны Карениной», которую монопольно танцевала Майя Михайловна.
Мощь действительно была под стать Маяковскому и даже превосходила, поскольку профессиональная невесомость с лихвой компенсировалась земной тяжестью свободно конвертируемой диаспоры, сознававшей, что иудейские примадонны рождаются в русском балете гораздо реже, чем политические кризисы в России. К тому же учеников у Плисецкой не было, школы создать не сумела, да и не пыталась, и пуанты передать по наследству было некому: Хозяйка Медной горы уйдет только вместе с горой. Недосягаемой для нее осталась лишь улановская Жизель.
Кто понимает тонкости балета, тот сможет объяснить, что за этим репертуарным пробелом стоит недосягаемость самой Галины Улановой. Это щемило немилосердно, но это было именно так, и Григорович здесь не при чем. Зато ее «Кармен-сюита» - ошеломительна, а формалисты это те, кто не владеет формой и потеет в своих двенадцати фуэте.
Плисецкая была «ошеломительно понятна» в Риме и Париже, в Лондоне и Мадриде, в Нью-Йорке и Токио, а вот в Москве почему-то нет. Возможно, потому, что Россию и русское она ненавидела вдохновенно и страстно. Вознесенский пузырился, разделяя страсть, однако в мире тяжелых и тупых гирь его часто зашкаливало: «Ей не среди лебедей танцевать, а среди автомашин и лебедок! Я ее вижу на фоне чистых линий Гэнри Мура и капеллы Роншан...» Хорошо хоть не на фоне угольного разреза «Богатырь». Тем не менее взыскующие к небу всплески языка привели его стихи под крышу храма с «концертом для поэта с оркестром», сочиненным покладистым Щедриным.
Мечтал он, правда, чтобы и жрица Майя хотя бы прыжковую мазурку присовокупила к гибридной новации, однако, прима благоразумно воздержалась, ибо Андрей Андреевич по молодости лет своих так часто и так натурально причавкивал на «мускульно-духовную» пластику жрицы, что со временем попривык и невольно приживил гурманский дефект к дикции. Майю Михайловну это раздражало неимоверно. Словом, от гарантированного провала «Поэтории» Щедрина-Вознесенского не спасли бы не только фирменные фуэте Плисецкой, но и цыгане с медведями, что вскорости и подтвердилось печально.
Блажь есть блажь - изопы. Что тут с чем рифмуется, поэту знать лучше, но законсервированную славу свою «мадам Пли» не уронила ни в «Поэторию», ни в какую-либо иную изопу. Роняли другие, чаще всего - безнадежно и невозвратно, что приоткрывалось только в скандальных колонках светской хроники зарубежных гастролей. Балетные Зигфриды, Вронские, Хосе и Тореро бежали на Запад, как в олимпийском финале эстафеты «четыре по сто».
Все беглецы-невозвращенцы объясняли это стремлением танцевать «свой репертуар», косвенно признаваясь тем самым, что бежали не от страны и не от Большого - бежали от Плисецкой, у которой неизвестно сколько еще балетных возрастов впереди, а у них-то, у всех - по одному, да и тот на исходе.
Плисецкую расчетливо не выпускали за границу до тех пор, пока это не перестало быть для нее актуальным в прямой связи с бестактным вопросом западных корреспондентов: «Почему вы не покидаете сцену? Когда вы намерены перестать танцевать?»
- «Когда мне исполнится сто семь лет!» - зло отвечала она.
Она бы, конечно, осталась на Западе. Давно. Когда еще можно было реально рассчитывать на более-менее стабильный успех в течение хотя бы семи-восьми лет. Запоздалый восторг капризной зарубежной публики радовал и согревал душу, но обмануться им всерьез и рискнуть всем наработанным за долгую сценическую жизнь она уже не могла.
В Москве Плисецкая получила и получала по инерции все, что ей могла дать власть, а там... Там после двух-трех изматывающих сезонов улыбчивые импрессарио оставили бы ее в дешевом отеле с ворохом неоплаченных счетов. Удачей почитала бы шанс открыть шляпную мастерскую или массажный кабинет. Дело было даже не в том, что здесь ее оберегала ненавидимая Держава. Успех там тоже ведь отчасти множился у публики невольным ощущением величия страны, которую она представляла, и этого нельзя отрицать, равно как и то, что свой творческий пик Плисецкая миновала «невыездной».
Обида и злость застряли в сознании и памяти: во всем виновата «коммунячья» страна. Это не совсем так. Быть может, Плисецкая и по сей день не догадывается, что «невыездной» она стала благодаря своей доброй фее - все той же Лиле Юрьевне Брик, которая всегда была в курсе диссидентских помыслов театрально-литературной элиты, выделяя в отдельную разработку «сольные партитуры» Большого.
Театр на Таганке, к примеру, ее не интересовал - бегите хоть вы все там вслед за бездарным говоруном Любимовым. Кому и где они нужны, кроме всеядной Москвы?
Никому и нигде. Потому и не бежали. И за Ленкомом догляд не требовался. Кто такой Марк Захаров? Никто. И хорошо чувствует это, а еще лучше понимает, что там «Юнону» на авось не поставишь. А вот с трескучим апломбом Большого - глаз да глаз. У Лилички Брик глаз был зоркий. Плюс холодная голова, горячее сердце и относительно чистые руки. В НКВД это ценили.
Вместе - дружная семьяУютное гнездышко Лили Юрьевны с чьим-то, бесспорно, командорским присутствием было заведением привлекательным и удобным с любой точки зрения - богемной, надзирающей... Некогда блистательно осуществившая постановку трагического финала последней любовной драмы Володички Маяковского она тонко сочетала личные вожделения с интересами государственными, о чем с непоправимым опозданием для себя узнавали ее бессчетные мужья и номенклатурные любовники, которых она социальной справедливости ради не разделяла даже условно.
Идеи свободы, равенства и братства Лиличка понимала по-своему - через породнение всех со всеми, что само собой исключало проявления чувственного эгоизма. «Ты права, Лиля, в постели Володя абсолютно неинтересен», - писала ей из Парижа родная сестра Эльза Триоле, урожденная Каган. Ну и что? Перед буквой ведомственной инструкции НКВД все равны, а незаменимых у нас никогда и не было.