Мальчики, вы звери - Оксана Викторовна Тимофеева
Сомнение — это еще один важный симптом обсессивного расстройства. Именно поэтому в XIX веке психиатры также называли его la folie du doute, безумием сомнения[130]. Иронично, что двумя столетиями ранее Рене Декарт применил метод радикального сомнения в качестве как раз-таки противоядия от безумия. Если, как утверждал Декарт, сам акт мышления — это единственное, в чем нельзя усомниться, тогда безумие, понимаемое как невозможность мысли, — это невозможный опыт для мыслящего субъекта. В этом смысле, по словам Фуко, «безумие для сомневающегося субъекта исключено», оно «больше не имеет к нему касательства»[131]. Фуко соотносит исключение безумия с классической эпохой трансформации суверенной власти в дисциплинарную. Но мы могли бы увидеть в этом предвестие грядущего режима безопасности с его акцентом на индивидуальных усилиях: нельзя ли сказать, что Декарт в акте радикального сомнения самоизолируется от безумия? Есть люди, которым кажется, что их тело сделано из стекла, и он по праву себя к таковым не относит. Он у себя дома, в безопасности, «перед камином»[132], он надежно защищен от заразы безумия, изгнанного вовне. При этом исключенным оказывается не только безумие. Вместе с ним более широкая категория, Другой картезианского разума, то, что Фуко называет «Неразумие», прячется под землю, чтобы исчезнуть — но и чтобы пустить корни[133]. Там, под землей, или даже прямо под ковром у Декарта разверзается крысиная нора. Мы слышим магическую формулу: «Cogito, ergo sum», — и эхо, возвращающееся с другой стороны: «Лампа! Полотенце! Тарелка!»
Картезианское сомнение — это своего рода антисептик. С его помощью вокруг мыслящей субстанции можно организовать стерильное пространство, в котором любая возможность вторжения непроверенных, несущих хаос элементов была бы исключена. Как пишет Мишель Серр, строгость метода Декарта нацелена на ликвидацию всех паразитических элементов внутри системы знания — или, выражаясь метафорически, на то, чтобы уничтожить крыс, которые производят слишком много шума. Однако крысы всегда возвращаются:
Однажды кто-то сравнил философию Декарта с поведением человека, который сжег свой дом, ибо живущие на чердаке крысы досаждали ему по ночам. Звук бегущих, снующих, жующих и грызущих будит его. «Я хочу спать спокойно. Прощайте. К черту — вместе с разрушенным крысами зданием. Я хочу думать безошибочно, общаться без паразитов. И вот я оставил дом догорать — дом моих предков. Все сделано верно, я построю новый дом, но без крыс. <...> Вот крысы и вернулись. Они, как говорится, тут как тут. Часть здания. Ошибки, кривые линии, путаница, неясность составляют часть знания; шум же — часть общения, часть дома. Но сам ли дом?»[134]
В комментарии к «Заметкам» Фрейда Нина Савченкова рассуждает о сущностной связи между неврозом навязчивости и картезианским сомнением: «Декарт, убежденный в неразделимости познания и страсти, сомневался в существовании внешнего мира, самого себя, Бога. Фрейд говорит, это — сомнение в любви»[135]. Я бы добавила, что с точки зрения фрейдистской и фукольдианской критики картезианская рациональность также отражает (а)социальную логику нашего капиталистического мира: изоляция и в пространственно-эпидемиологическом, и во временно-психологическом смыслах, конечно, перекликается с отчуждением по Марксу, имеющим не только экономическое измерение (отчуждение труда), но и социально-психологическое (отчуждение человека; одиночество). Неслучайно в наши дни ОКР часто идет рука об руку с другим характерным для эпохи капитализма душевным расстройством — депрессией. Она тоже принуждает нас оставаться в своей комнате и представляет собой «невозможность любви»[136].
Чего, однако, точно не следует делать — так это ставить философу какой бы то ни было диагноз по его методу. Это было бы очень самонадеянно и глупо. Дело вовсе не в том, что, прописывая сомнение в качестве лекарства от безумия, Декарт сам оказывается охвачен безумием сомнения. Дело не в личности Декарта, но в самом духе времени, для которого он находит наиболее точную форму выражения. В третьем томе «Лекций по истории философии» Гегель утверждает, что с Декартом мы впервые оказываемся в пространстве философии как таковой, то есть независимого мышления, — независимого, во всяком случае, от религиозных авторитетов:
Философия, вступившая на свою собственную, своеобразную почву, всецело покидает в своем принципе философствующую теологию и оставляет ее в стороне, отводя ей место по ту сторону себя. Здесь, можно сказать, мы очутились у себя дома и можем воскликнуть, подобно мореходу, долго носившемуся по бурному морю, «суша, суша»![137]
В этой формулировке прекрасно все, но особое внимание на себя обращают на себя два мотива: дом и суша. Гегель говорит: здесь мы дома. Предполагается, что наш дом здесь — в комнате Декарта, где он сидит у камина, думает, что он думает, и убеждает себя, что он не безумен. Где бы эта комната ни находилась, она точно не в «бурном море», по которому мы носились до этого. Как отмечает Гегель, сомнение Декарта — это не сомнение скептика; скептик в сомнении ищет свободы, а Декарт — ясности, то есть такой точки, где сомнение уже невозможно. Для скептика истины не существует; для картезианца же должен существовать момент ясности, в котором нет ничего, кроме истины. И эта ясность как будто сливается с безопасностью. Вот мы и прибыли сюда после долгих странствий по морю. Но так ли безопасно наше safe space? Есть что-то, что через все кордоны и рамки металлоискателей мы пронесли сюда сами, когда сходили с моря на сушу. Чума, как сказал бы Фрейд.
Получается, что Фрейд и Декарт — в одной лодке. Фрейд, для которого сомнение — это не профилактика психического расстройства, а его симптом, не столько опровергает, сколько продолжает картезианское начинание, посвященное освобождению разума от религиозных догматов. По Гегелю, проблема Декарта в том, что он понимает душу и тело как две отдельные субстанции, связь между которыми может осуществляться только при посредстве Бога:
Как же Картезий понимает единство отношения души и тела? Первая