Ранние тексты. 1976–1990 - Борис Ефимович Гройс
Этот поход превращает философа в пешку в герменевтическо-структуралистской игре, ибо подлинное значение его слов оказывается результатом соотнесения их с тем, с чем они не были и не могли быть соотнесены самим философом. Что напоминает знаменитую манеру советских судов определенного периода судить человека на основании его «объективной вины». Другим примером того же рода является неразличение между актом творческого описания метафизической ситуации говорящего, предпринимаемого философом, и дальнейшей идентификации с этой ситуацией определенных социальных групп. В результате такого неразличения оппозиции, существующие между различными внутримирскими ситуациями людей, переносятся на их метафизические ситуации. Так, скажем, культура целого периода объявляется «буржуазной», хотя соответствующую ей метафизическую позицию можно понять и занять и не будучи буржуа.
Все это происходит только потому, что гуманитарные науки предпринимают попытку интерпретаций многообразия философских систем, не совершая при этом нового акта метафоризации, который только позволил бы им говорить об этом многообразии обоснованно. Сказанное не означает, разумеется, что гуманитарным наукам отказано в праве строить собственные аналогии. Предметом гуманитарных наук может быть только человек в его чистой фактичности, то есть там, где он действует без обоснования. Здесь следует поставить вопрос о том, какова сфера того, что совершается человеком необоснованно и неоправданно. Но этот вопрос лежит вне рамок настоящей работы. Достаточно сказать, что, как выше было показано, и философ, и нефилософ обращаются к обоснованию необоснованно, то есть лишь внутри некоторой традиции, требующей их правового закрепления посредством словесного оправдания. Таким образом, и философ, и нефилософ открыты для изучения их гуманитарными науками, но только вне сферы той речи, которая обосновывает и является обоснованной. И, разумеется, не с помощью фиктивного выдуманного основания, которым наделяет их действия ученый-гуманитарий.
Вся же сфера обосновывающей и обосновываемой речи лежит вне доступа гуманитарных наук и, напротив, как раз и обосновывает гуманитарные науки. Этой сфере соответствует в качестве ее внутримирского коррелята правовая система, удовлетворяющая критериям плюрализма, описанным выше. Следовательно, развиваемое здесь обоснование философской речи противостоит только одному: тоталитарному использованию философии, при котором тоталитарно-господствующая философская система вынуждена в своих собственных недрах возрождать все то, что было уничтожено ради ее торжества, умножая тем самым до бесконечности ситуацию тотального лицемерия.
То, что справедливо для философии, справедливо также и для любых других форм искренней речи: в искусстве, науке или повседневной жизни. Философия является парадигмой любой апологетики – творческой апологетики. Европейская традиция философии началась с платоновской «Апологии Сократа». Апологетикой была и иудейская пророческая традиция, и новозаветная, и новоевропейская. Апологетика есть подлинная форма искренней речи, в которой «доказательства» приводятся не в формально-логическом, а в юридическом смысле этого слова. Равно как и очевидность восходит к «очевидцу»-свидетелю и является скорее «свидетельством», чем «суждением». И потому всякая «очевидность» – в том числе и декартовская «очевидность» – является не «самоочевидной», а обоснованной в рамках «законодательства разума».
Итак, следует подвести итоги. Европейская философия представляет собой особый тип отношения ее носителя – философа – к истине. Философ «любит истину», но не владеет ею. Это означает, что философ не способен обосновать то, что он говорит, апеллируя к уже сложившемуся пониманию вещей. Действительно: весь смысл сократовского акта основания философской традиции состоит в том, что Сократ обратился от частных мнений и теорий к тому горизонту понимания – языку формулирования, в котором все мнения и теории себя определяют и отстаивают посредством аргументов, апеллирующих к устойчивым представлениям их слушателей – представлениям, которые слушатели разделяют с говорящим. Но Сократ обратился к этому общему горизонту понимания не с целью его описания, а лишь с целью указания на него и на средства, которыми прямое созерцание этого горизонта может быть достигнуто. Иначе говоря, он лишь обратил других к этому горизонту, оставшись сам в двойственной позиции: созерцающего и обосновывающего созерцание.
Следовательно, аргументы, приводимые Сократом, уже не есть аргументы, обращенные к общему горизонту понимания, ибо Сократ вышел за этот горизонт и его созерцание, аргументируя и обосновывая это созерцание. Каков же тогда источник убедительной силы самой сократовской аргументации? Он может лежать либо в мифе: все люди некогда созерцали или постоянно созерцают горизонт понимания, но забыли об этом, и Сократ им напоминает, – либо в аналогии между Сократом и божеством. В аналогии, которая только и может обосновать самый миф, ибо только божество может напомнить людям о том, что они фундаментальным образом забыли. Отсюда «демон Сократа», пророчество Дельфийского оракула и т. д. Сократ присвоил себе по аналогии божественный авторитет, оставаясь при этом простым афинским гражданином. Это нечто совершенно иное, нежели быть афинским гражданином и апеллировать к здравому смыслу своих сограждан или быть служителем божества и апеллировать к традиции. Сократ представил здравый смысл афинян как нечто божественное само по себе. Этот акт перенесения – похищения – божественного авторитета и был источником гибели Сократа. Параллели между судьбой Сократа и Христа очевидны. Жертва Сократа есть, как это и говорили христианские апологеты, предвестие жертвы Христа. Ибо жертва Сократа еще оставалась в пределах мифа, в то время как жертва Христа означала выход из мифа.
Европейская философия представляет собой зрелище метафорических соответствий, устанавливающих авторитет говорящего. Разумеется, аналогия и метафора не являются доказательством в строгом смысле слова. Именно поэтому философия плюралистична. Аналогия достаточна для оправдания авторитета, но недостаточна для утверждения его в качестве единственного авторитета, мыслящего «беспредпосылочно». Такое мышление является лишь иллюзией, возникающей вследствие того, что каждая последующая философская система имеет возможность трактовать предыдущую как внутримирское образование, забывая о том, что ее собственный авторитет строится по аналогии с авторитетом этой предыдущей системы и что, следовательно, сама структура самоописания философских систем и методов воспроизводит всю совокупность метафорических связей между ними.
Сама же причина перенесения авторитета с одного типа речи на другой, с одного говорящего на другого диктуется стремлением к искренности как подлинному основанию всякой речи, состоящему в построении такой метафизической и внутримирской ситуации говорящего, которая дает ему возможность судить о сущем в целом как о совокупности всех наличных «мнений». Любое сущее обладает, тем самым, некоторым «субъективным» измерением, данным, однако, вполне объективно, а именно: всякому сущему соответствует некоторое описание, в котором это сущее всегда есть. И только при наличии такого описания и по аналогии с ним может возникнуть новое описание, соответственно которому это сущее может быть, а может и не быть, что требует построения единой метафоры к этим двум состояниям сущего: бытию и небытию. Таким образом то, что говорится здесь о философии как о совокупности философских систем, говорится и о сущем в целом, и о всяком отдельном сущем. В этом