Александр Жолковский - Осторожно, треножник!
Разумеется, искусство постоянно занято сопряжением далековатых идей, но здесь идейные и интонационные мосты наведены наспех, напоказ, по-потемкински, отчего, наверно, эта фраза меня и коробит. По сути дела, она произнесена Олешей в маске Кавалерова, хотя в дневниковых записях, вроде бы, можно было быть – и он бывал – посвободнее. Немного примиряет с ней то, что, судя по контексту, акцент тут на праздновании не столько собственного ухода, сколько эстетического превосходства природного мира над человеческим «я».
Теперь она мне, конечно, запомнится – не как удачно построенная, а как успешно деконструированная. То есть уже не без меня.
Образцово разрешил тему, по-моему, Бунин, избежавший, насколько это возможно в печатном тексте, апелляций к публике:
<Без меня>
[313]
Настанет день – исчезну я,
А в этой комнате пустой
Все то же будет: стол, скамья
Да образ, древний и простой.
И так же будет залетать
Цветная бабочка в шелку.
Порхать, шуршать и трепетать
По голубому потолку.
И так же будет неба дно
Смотреть в открытое окно,
И море ровной синевой
Манить в простор пустынный свой.
10. VIII.16
Кстати, это стихотворение я уже разобрал [314] и, значит, тоже немного в нем прописался. Максимы о смерти буквально взывают об апроприации. На мир без себя мы согласны, но умирать как-то интереснее за компанию.
Ухо
Из советских анекдотов о визите персонажа, обычно еврея, в КГБ за разрешением на выезд под тем или иным предлогом за границу мне запал в душу тот, где он предъявляет письмо от оглохшей парижской тети, зовущей приехать за ней ухаживать.
...«– Ухаживать за больной тетей – это хорошо, – говорят ему. – Но, может, лучше она приедет сюда, и вы будете тут за ней ухаживать?
– Да нет, вы не поняли. Она оглохла, но пока что еще не охуела!..»
Я чувствовал, что помимо шикарного двойного абсурда – нелепо как предложение кагебешника о переезде тети в СССР, так и одновременно наивный (вы не поняли) и нахальный (еще не охуела) ответ еврея, – в этой миниатюре таинственно лепечет еще что-то, какое-то неуловимое je ne sais quoi , типичный вызов исследователю.
Ну, во-первых, хохма уже в том, что охуение предстает как высшая стадия глухоты. Эта несложная смысловая пропорция подкрепляется богатой морфологической и фонетической перекличкой слов оглохла и охуела . Опорную роль в ней играет звук х , несущий в русском языке мощные матерные коннотации, каковые в финале и прорываются наружу. При этом расшевеливается обычно дремлющая сексуальная метафорика мата, высвобождая в образе парижской как-никак тети то ли нимфоманиакальную, то ли трансгендерную энергию.
Но этим дело не ограничивается. По смыслу за оглохла слышится неназванное ухо , палиндромически различимое и в начале слова охуела (кроме того, уха– есть и в ухаживать ). Ухо вообще часто используется в русском обсценном фольклоре как коррелят хуя , например, в одесском анекдоте о посетителе концерта, который поднимается на сцену, чтобы помочь конферансье утихомирить публику:
...«– А ну-ка, урки, ша! Зал замирает.
– Урки!.. Какое слово, имеет три буквы и имеет сразу и хэ , и у ? [315]
– Хххуй!
– Дешево купились, урки! Ухо! А теперь прослушайте “Сентиментальный вальс” Чайковского!»
Это, в общем, все, если не считать неожиданной, хотя и спрятанной на видном месте, связи между глухотой и абсурдом. Слово абсурд происходит от латинского absurdus (-a, – um) , которое состоит из приставки ab– «прочь, от, без», корня surd- , «глухой, беззвучный, немой, тусклый, бесчувственный, бессмысленный», и родового окончания и значит «неблагозвучный, неприятный, неуместный, нескладный, глупый, бездарный, нелепый». Значения приставки и корня складываются немного странным образом (поскольку отчасти дублируют друг друга – общей у них негативностью), но понять можно: «напрочь оглохший». То есть, по-нашему, – «охуевший». Недаром Ломоносов находил в русском языке великолепие гишпанского, живость французского, крепость немецкого, нежность италианского и сверх того богатство и сильную в изображениях краткость греческого и латинского языков.
Квасцы
(72 слова)
Когда в одном электронном журнале, с легкой, но недолговечной там руки дружественного редактора, появилось несколько моих мемуарных мелочей – рядом со сходными по жанру сочинениями давней знакомой, озаглавленными «Рассказцы», я вычислил, что на эту словесную мель она села, метнувшись от Сциллы моих западнических «Виньеток» к Харибде солженицынских «Крохоток», и стал, с завистливой оглядкой на Пелевина, придумавшего «один вог» – квант современной мирской тщеты, прикидывать, как бы назывались аналогичные единицы для измерения русского литературного патриотизма.
Коснуться до всего слегка
Сорок лет назад, впервые поехав в Польшу, я с места в карьер стал учить польский. Он давался легко, но на самых головоломных словах я спотыкался. Как-то в гостях я безнадежно увяз в слове odziedziczyć («унаследовать»), согласные которого различаются исключительно мягкостью/твердостью и звонкостью/глухостью: джь – джь – ч – чь . Эти признаки есть и в русском, но нет ни фонемы «дж», ни твердого «ч». Я в который раз пытался продраться сквозь этот фрикативный частокол, когда хозяйка сказала:
– А ты не старайся, ты так легонько, по верхам: odziedziczyć – понимаешь? – она повела ручкой и пошевелила пальчиками в знак полнейшего пренебрежения.
Я понял и, как под гипнозом, без запинки исполнил:
– Оджеджичычь.
В дальнейшем я неоднократно применял эту безмятежную технику и даже обучал ей американских студентов, не всегда справляющихся с богатым и широко востребованным словом environmentalism , [316] достойным внимания культурных девушек типа Фимы Собак.
Вообще, это постоянный соблазн – отказавшись от глубокомыслия и занудства, научиться light touch, легкому касанию. Американцы овладевают им уже в начальной школе. Помню, как Катина дочка, изготовив пестрый плакатик на заданную на дом тему, отступила назад, чтобы окинуть его взглядом, и удовлетворенно констатировала:
– Some information, not too much!.. («Кое-какая информация, не слишком много!..»)
Как говорит один из персонажей в «Портрете Дориана Грея»:
...«Если ты джентльмен, так тебя учить нечему, тебе достаточно того, что ты знаешь. А если ты не джентльмен, то знания тебе только во вред».
С юности – с «Тарусских страниц» (1961) – я люблю коржавинские стихи:
От дурачеств, от ума ли
Жили мы с тобой, смеясь,
И любовью не назвали
Кратковременную связь,
Приписав блаженство это
В трудный год после войны
Морю солнечного света
И влиянию весны.
Что ж! Любовь смутна, как осень,
Высока, как небеса…
Ну а мне б хотелось очень
Жить так просто и писать.
Но не с тем, чтоб сдвинуть горы,
Не вгрызаться глубоко,
А как Пушкин про Ижоры —
Безмятежно и легко.
Здесь замечательна заявка сразу на две труднейшие задачи – не назвать блаженную связь любовью и писать так просто, не вгрызаясь глубоко. (Сколько раз казалось, что любимое стихотворение или рассказ можно разобрать на двух-трех страницах, а получалась длиннейшая статья.)
Ориентиром Коржавину служит, как всегда, Пушкин, обещающий влюбиться не раньше чем через год, да и то ненадолго:
Но колен моих пред вами
Преклонить я не посмел
И влюбленными мольбами
Вас тревожить не хотел.
Упиваясь неприятно
Хмелем светской суеты,
Позабуду, вероятно,
Ваши милые черты,
Если ж нет… по прежню следу
В ваши мирные края
Через год опять заеду
И влюблюсь до ноября.
(«Подъезжая под Ижоры…»)
Коржавин написал свое стихотворение в 1947-м, но в том же году был арестован, и в печати оно появилось лишь полтора десятка лет спустя. Проект жить так просто и писать оказался чересчур безмятежным.
Между тем, в 1948 году Исаковский написал, а через несколько лет Шульженко пропела и надолго прославила серьезную до слез вариацию на те же темы: [317]
Мы с тобою не дружили,
Не встречались по весне,
Но глаза твои большие
Не дают покоя мне.
Думал я, что позабуду,
Обойду их стороной,
Но они везде и всюду
Всё стоят передо мной,
Словно мне без их привета
В жизни горек каждый час,
Словно мне дороги нету
На земле без этих глаз.
Может, ты сама не рада,
Но должна же ты понять:
С этим что-то сделать надо,
Надо что-то предпринять.
Боюсь, Исаковский со товарищи правы. Вот и Мандельштам подтверждает, что только кажется, будто