Ранние тексты. 1976–1990 - Борис Ефимович Гройс
Очевидно, что оба объяснения, одно из которых делает акцент на исключительной способности видения, а другое – на исключительной способности выражения, едины в том отношении, что они погружают в Природу не только сам творческий акт, но и его содержание и смысл. Творческий акт открывает людям их ситуацию через особое видение творцов либо через особую их способность к выражению. Но при обоих толкованиях те, кто созерцает результаты творческого акта, лишены критерия для их оценки. Они должны либо подчиниться предъявленному им откровению, либо экстатически увлечься им. Сторонники обоих толкований ведут между собой полемику, идущую через всю европейскую культуру. Обвинениям в темноте и претенциозности противопоставляются обвинения в пошлости и заискивании перед толпой. При этом обе традиции столь причудливо перекрещиваются, что сплошь и рядом то, что заведомо чуждо и непонятно обывателю, провозглашается картиной его собственного восприятия; а то, что заведомо рассчитано на дурной вкус, объявляется результатом потусторонних откровений.
Итак, согласно господствующему мнению, история творится природно. Она творится человеческой природой – человеческими желаниями или человеческой свободой – в природных условиях. История оповещает людей о своем движении посредством творчества. Само творчество также природно. Оно бессознательно и спонтанно обнаруживает состояние умов и дел в определенный исторический момент. Это обнаружение вызывает доверие либо в акте веры, либо в акте столь же спонтанного узнавания и подчинения чарам очевидного. Каков верный модус понимания творчества? Философия должна была бы ответить на этот вопрос. Но философия сама принадлежит сфере творчества и, следовательно, сама себя понимает природно – как проявление и обнаружение исторических сил. И более того. Философия как таковая есть определенный выбор между альтернативами в понимании творчества. А именно, мыслительное творчество как деятельность природы высшего типа мы назовем деятельностью в сфере «учения». Мыслительная деятельность, обнаруживающая общераспространенное понимание, и есть, в сущности, философская деятельность.
III
Европейская философия начала свой путь с Сократа. Сократ выступил против всякого учения, против знания и против мудрости. Он основывал свой демарш на утверждении: «Я знаю, что я ничего не знаю». Он проложил себе дорогу перпендикулярно учениям своего времени. Сократ представил эти учения как «частные» и «односторонние» в противоположность «единому», а людей, которые придерживались этих учений, – как людей, которые не знают, что говорят.
Но что означает «не знать, что говоришь»? Это означает: не знать, каковы значения слов, которыми ты пользуешься для выражения своих мыслей. Словам можно дать определения. Но ведь и определения состоят из слов. Конкретные учения, дающие определения словам и тем самым уточняющие их значения, движутся, таким образом, в пространстве, не имеющем границ. Их усилия оказываются иллюзорными. Успокаиваясь на тех или иных определениях, конкретные учения (конкретные теории) закрывают глаза на внутреннюю неопределенность самих этих определений, вытекающую из неопределенности функционирования в сфере речи в целом входящих в эти определения слов. Отсюда фундаментальная ограниченность, «односторонность» и «частный характер» любого учения.
Установка философии на всеобщность означает ее стремление утвердить значения слов не посредством определений, а посредством указания на их место в целом самого языка. Эта задача философии остается неизменной на всем ее пути – от сократических диалогов до «языковых игр» Витгенштейна. Для того чтобы указать на значение слова, философ принимает вид незнания. Однако это незнание – другого рода, нежели незнание чужака, постороннего. Философ, напротив, не знает постольку, поскольку его интимная принадлежность самому языку заставляет его всегда держать язык целиком в поле зрения. Он не знает ничего «о слове», поскольку интимно знаком с самим словом. Посторонним для философа является язык определений. Точнее, использование родного ему языка в модусе «дачи определений». Для философа «дать определение» не означает совершить операцию «над языком» или высказаться «о языке». Скорее, это означает совершить некое действие внутри языка. Действие, подобное, по существу, любому другому акту говорения. И в то же время действие излишнее, праздное или, как сказал бы Витгенштейн, «воскресное». Уже для Сократа слово – орудие повседневной жизни людей: сапожников, пекарей, врачей, строителей и т. д. Эти люди используют слова так же, как и прочие орудия своего труда: понимая их смысл и принцип их употребления без определений. Определение – результат праздного и поверхностного любопытства. Определение уводит слово от его повседневной закрепленности и дает ему двусмысленную свободу. Определение – игрушка в руках софистов, орудие их алчности. С помощью определений софисты извращают смысл слов в их повседневном употреблении – философ созерцает саму истину бытия. Открывая людям эту истину, философ ничего им не навязывает и не прибегает к авторитету. Те, кто дает определение, утверждают свое превосходство: они опираются на традицию, на авторитет, на прозрение или на знание, недоступное простым смертным. Философ открывает людям очевидное. Он видит только то, что и без него всем очевидно, но очевидно таким образом и настолько, что люди не отдают себе в этом отчета. Философ делает для них очевидным их собственное владение словом и убеждает их непосредственной убедительностью наглядно демонстрируемой очевидности. Философ изначально демократичен. Он созерцает в себе и открывает другим единство народного сознания. Вначале – единство сознания самого демократичного из греческих полисов, а затем – единство сознания европейских наций.
Возникает вопрос: почему же философ видит то, что простым смертным недоступно? Почему если философ владеет истиной наравне со всеми, то созерцать ее может он один? И тут оказывается, что именно порча нравов, выражающаяся, в частности, в стремлении давать словам определения, и философская осведомленность об этой порче и послужили причиной такого особого положения философа. Именно то отстранение от центральной позиции в языке, которое было вызвано жаждой давать определения, создало между философом и самим языком дистанцию, благодаря которой философ оказался в состоянии созерцать язык как целое. Созерцая язык как целое, философ вместе с тем целиком заключает его в себе и даже более того – целиком имеет его за своей спиной, ибо как абсолютно незнающий может созерцать только в свете самого языка. Пространство определений сжимается для философа в ничто, в чистое различие между языком и языком – между языком, в свете которого сам язык созерцается, и языком, который созерцается в своем