Ангел истории. Пролетая над руинами старого мира - Вальтер Беньямин
В языковой сфере имени, и только в ней, раскрывается основной метод полемики Крауса – цитирование. Процитировать слово означает окликнуть его по имени. Достижения Крауса в этом смысле, его высшая ступень измеряются тем, что даже газету он делает подходящим источником цитат. Он погружает ее в свою собственную сферу, и фраза вдруг вынуждена убедиться: в самой гуще журналов она не защищена от столкновения с голосом, спустившимся на крыльях слова, чтобы вырвать ее из ночи. Великолепно, когда она приближается не карая, а в стремлении спасти, как на шекспировских крыльях, в той строчке, где сообщают домой об Аррасе, о том, как на рассвете, на последнем, разбитом дереве пред его позицией запел жаворонок. Одна-единственная строчка, и даже не его собственная, достаточна Краусу, чтобы спасителем спуститься в этот ад, единственное препятствие: «То соловей – не жаворонок был… / Он здесь всю ночь поет в кусте гранатном».
В спасительных и карающих цитатах язык выступает как мать справедливости. Она называет слово по имени, выламывает его из разрушенной взаимосвязи, но именно этим возвращает его к его происхождению. В конструкции нового текста оно не кажется бессмысленным, оно звучит и подходит. Как рифма оно собирает аналогичное силой своего воздействия; как имя оно одиноко и невыразительно. Оба эти царства – начало и разрушение – документируются в смысле языка в цитате. И наоборот, там, где они проникают друг в друга, – в цитате – язык становится совершенным. В ней отражается язык ангелов, в котором все слова, отделенные от идиллических связей смысла, становятся эпиграфами в Книге Бытия.
Из своих полюсов – классического и реального гуманизма – цитата у этого автора обнимает весь круг мира его образов. Шиллер, правда неназванный, стоит рядом с Шекспиром. «Благородство есть и в нравственном мире. Простые натуры платят своими делами, те же – своим существом» – этот классический дистих в скрещении великолепного благородства и прямолинейности гражданина мира демонстрирует утопическое прибежище для бегства, где веймарский гуманизм чувствовал себя как дома, – позднее его зафиксировал Штифтер.
Для Крауса это решающий момент, что происхождение он переводит в это прибежище бегства. Довести буржуазно-капиталистические обстоятельства, возвратить к тому положению, в котором они никогда не находились, – вот его программа. Но оттого он не менее остается последним гражданином, претендующим на то, чтобы его значение определялось самим его существованием, а экспрессионизм стал образом его судьбы, потому что здесь его позиции впервые пришлось оправдать себя перед революционной ситуацией. Именно то, что экспрессионизм пытался справиться с ней не действиями, а самим существованием, привело к его сконцентрированным и резким образам. Так получилось, что он стал последним историческим прибежищем для личности. Вина, угнетавшая его, и чистота, которую он проповедовал, – то и другое относилось к фантому аполитичного, «естественного» человека, возникшему в конце этого регрессивного развития и разоблаченному Марксом.
«Человек как член буржуазного общества, – писал Маркс, – аполитичный человек, представляется соответственно естественным человеком… Политическая революция разлагает буржуазную жизнь на составные части, не революционизируя сама эти части и не подвергая их критике. Она относится к буржуазному обществу, к миру потребностей, труда, частных интересов, частного права как к основе своего существования… то есть как к своей естественной базе… Действительный человек признается только в образе эгоистического индивидуума, подлинный человек – в образе абстрактного Citoyen… Только тогда, когда действительный индивидуальный человек вновь вбирает в себя абстрактного гражданина государства и как индивидуальный человек в своей эмпирической жизни, в своем индивидуальном труде, в своих индивидуальных обстоятельствах становится представителем вида… и поэтому больше не отделяет от себя общественную силу в виде политической силы, только тогда осуществляется человеческая эмансипация».
Реальный гуманизм, который здесь у Маркса противопоставлен классическому, открывается у Крауса в ребенке, становящийся человек поднимет голову навстречу идолам идеального романтического природного существа так же, как и образцового гражданина. В духе этого становления Краус исправлял книгу для чтения, особенно внимательно занимался немецким образованием, которое, по его мнению, качалось на волнах журналистского произвола. Отсюда «Лирика немцев»: «Не тот, кто хотел, / – сумел, кто мог». Их бросает от сущности к виду. / Не Клаудиус— их лирический бог, / а Гейне». Однако то, что становящийся человек определяется не в природном пространстве, а в человеческом пространстве, в борьбе за свободу, что он узнается по позиции, которую он вынужден занять в борьбе против эксплуатации и нужды, что не существует идеалистического, а только материалистическое освобождение от мифа и чистота не заключена в самом происхождении существа, а только возможность очищения, следы этого в реальном гуманизме Крауса появились очень поздно. Только отчаявшись, он обнаружил в цитате силу: не сохранять, а очищать и извлекать из связей, разрушать; единственное, в чем еще остается надежда, что кое-что сохранится из этого времени, именно потому, что было из него вынуто.
Так подтверждается: буржуазные добродетели – это действенные силы этого человека с самого начала; в рукопашных боях они приобрели агрессивный характер. Но никто уже больше не может их распознать, никто не может оценить ту необходимость, на основе которой этот великий бюргерский характер превратился в