Цветы в тумане: вглядываясь в Азию - Владимир Вячеславович Малявин
Опрокинем этот поток превращений в вечность, и мы увидим, что путешествие ценно не столько увиденным в нем, сколько тем, что в нем рано или поздно наступает момент перенасыщенности впечатлениями, отчего душа требует метанойи, жаждет воспарить над миром. Так самолет, набрав скорость, уже не может не взлететь в небо. В этом нечаянном перевороте ума, вместившего в себя мир, насытившегося им, только и открывается смысл существования. Момент истинно религиозный, не сказать апокалиптический, когда небо сворачивается «как горящий пергамент» и вещи вдруг начинают отсвечивать новым, неведомым светом, так что, по слову Апостола, «имеющий как будто не имеет» и «радующийся как будто не радуется» (сходная характеристика мудреца встречается в конфуцианском каноне «Лунь юй»). Тут действует какой-то общий закон жизни. Хорошая мысля приходит известно когда… Я бы назвал это всегда задерживающееся прозрение помыслием. Есть же в русском языке посмертие, похмелье и т. п. А слово помыслие хорошо еще и тем, что предполагает наследование прежним мыслям и одновременно некое помышление, обещание нового.
Китайцы, вообще говоря, пускались в путешествия не из любопытства, а чтобы пережить прозрение. Для них странствие сохраняло внутреннюю связь с паломничеством, пусть даже объектом поклонения в сильно гуманизированной (но без гуманизма!) культуре Китая был свет человеческого сердца. Чтобы войти в себя, нужно не делать усилие, не крепить хватку сознания, а как раз отказаться от всяких усилий, как бы распустить себя, отдаться, притом не вставая с ложа, нескончаемому странствию в жизни-сне. Уноситься вдаль, не отрываясь от родных мест и привычек уютного быта: вот подлинное пространство превращений, которые дадут новое видение мира, позволят скользить поверх всех вещей, оставаясь среди вещей. Такова природа пути: быть в мире, не будучи стесненным им.
Классическая формула из «Книги Перемен» определяет реальность так: превращение, которое проницает мир и так обретает качество долговечности. Распространяясь во все стороны, превращение собирает мощь бытия, не теряя свойств «текущего момента», пребывая всегда «здесь и теперь».
Нельзя одолеть мир, не пройдя сквозь него. Из какофонии земных звуков рождается небесная гармония. Даже массивный бык, разделываемый искусным поваром (см. гл. 3 «Чжуан-цзы»), радостно погружается в ритм вселенской жизни, «словно ком земли рушится на землю», или, если вспомнить другое классическое сравнение, как чистая вода выливается в чистую воду. Повар полагается на «небесное устроение» быка, некий принцип микро-организации мира, каковая есть со-вместность всех моментов бытия. И тогда от одного незаметного движения бычья туша распадается, что значит: приобщается к «небесной» полноте жизни. В отличие от Архимеда премудрый китайский мясник не ищет точку опоры, а дает быть всем превращениям мира, пребывая в точке «центрированности» бытия, она же точка… безопорности! Так мясник свершает «небесную работу» – чистую работу безграничной действенности, не оставляющую следов.
На Востоке жизнь пишется – не изображается – степенно-церемонно и с непоправимой точностью. Эта жизнь наделена твердой и упорной, как алмаз, субстанцией, так что ни одно событие не оставит на ней следа. Или скорее она мягка, как вода: ее зеркальная гладь ненадолго взволнуется от брошенного в нее «камня идеи» и опять придет к покою. Перед нами мир, который и предвосхищает, и превосходит себя, но никогда не предстоит себе. Мир, где еще ничего нет и уже нет ничего. Как увидеть такой мир? Кто может видеть его? Поистине, спрятанному (или спрятавшемуся?) в его утробе дано видеть только заимствованные образы и говорить в модусе церемонно-вежливой иносказательности.
Умеющий ходить не оставит следов.
Умеющий говорить не заденет словом…
Небывалый, всегда только грядущий мир. Не-мыслимый социум, упокоенный во всеобщем забытье. Мир, досконально обжитый людьми и потому… забытый ими, как каждый из нас забывает свое тело, когда мы здоровы, или мастер-виртуоз забывает орудия и самый материал своего труда. «Дело мастера боится». Великое свершение остается незамеченным, хотя становится возможным благодаря необыкновенно чуткому бдению.
В Китае идеальным считалось как раз такое, небесное сообщество мастеров, где, строго говоря, никто ничего не делает, но все делается спонтанно и безупречно[19]. Примечательна эта раздвоенность видения между взглядом из бесконечной дали, в котором опознается нерушимый покой неначавшегося и завершенного, и взглядом, упершимся в актуальность происходящего, почти сведенным к физическому осязанию или, по завету традиции, «познанию на ощупь». Эти перспективы, как макромир и микромир, несопоставимы и непроницаемы друг для друга: одна всегда отсутствует в другой. В обоих случаях нет никаких внешних отношений, никакой предметности опыта. Реальность мирового со-бытия есть, согласно еще одной классической формуле, нечто «предельно большое, не имеющее ничего вовне себя, и предельно малое, не имеющее ничего внутри себя». Пересекать границу между тем и другим, переживая смену целой «картины мира», – значит испытывать бытие на прочность, предаваться чистой радости игры. Так ребенок бьет игрушку о пол, желая узнать, выдержит ли она. Кто опосредует и собирает эти несходные планы бытия в непостижимой цельности нетварного покоя? Неведомый «высший предок» или даже, точнее, «великая мать» всех явлений, «изначальный блик-облик» всех людей: родовая полнота человечества.
Если бескрайний простор хранит в себе глубину центрированности, то концом пути может быть только возвращение в родной дом. Путешествие по Китаю должно завершиться возвращением в древнюю страну лёсса: мир вечных снов о величии мира.
В тени Хуашани
Когда приезжаешь в китайский город – а это был Сиань в жаркий августовский вечер, – ноги сами несут в уличную толпу. Все-таки человек – социальное животное, и притом ему нужно не просто «людей посмотреть, себя показать», но нутром ощутить мощь человеческой массы и порадоваться ей, ведь в ней нам открывается «роковое родовое», бессмертное начало.