Ранние тексты. 1976–1990 - Борис Ефимович Гройс
Человек слова никогда не ожидал, чтобы прошло время для того, чтобы описать мир, других людей в мире и свой собственный опыт. Все это человек слова относил (и относит) к сфере предметного, то есть к тому, что противостоит ему как предмет описания. Чужая речь и поведение других людей не составляют здесь исключения. Однако, сделав чужую речь лишь предметом описания, частью мира, человек слова все же обращается сам с некоторой речью к другим. И, следовательно, оказывается в необходимости сделать ее приемлемой и понятной. И, следовательно, учитывает чужую речь не только как предмет описания, но и как средство для построения собственной речи. И тем самым вступает с чужой речью в интимное и двусмысленное отношение.
Сократ стремился сохранить интимность и преодолеть двусмысленность. Это и привело его к молчанию, поскольку в молчании интимно присутствует чужая речь, которой не противостоит собственная речь молчащего человека слова. Философский эрос, о котором говорит Сократ, представляет собой на деле желание Сократа овладеть сердцами других людей посредством слова. Но, отказывая себе в праве на слово, Сократ выбирает позицию пассивного созерцателя эроса, соединяющего его сердце с сердцами других людей – иначе говоря, мир чистых идей с земной реальностью. Психоаналитики усмотрели бы здесь акт кастрации, при котором усеченный член оказывается столпом, соединяющим небо и землю.
Человек слова не может, однако, самоуничтожиться до нуля, до точки, из которой он в качестве декартовского cogito мог бы вещать самоочевидные истины. Человек слова виден и нагляден – и в своем слове, и в своем поведении. Он открыт для других так же, как и они открыты для него. И даже более открыт. Ибо другие используют слова для обнаружения истины в той же мере, что и для сокрытия ее. Слова выступают для большинства элементом жизненной практики, а не ее основанием. Поскольку же человек слова основывает свою практику на слове, он не может себе позволить двусмысленности – он может говорить только истину. Но как же тогда решается проблема чужой речи?
Дело в том что чужая речь является выражением того, что мы бы назвали «нравы» и что часто путают с «законом». Нравы – это то, чем люди руководствуются в положительном смысле, то есть то, в соответствии с чем они поступают. Нравы не имеют словесного, теоретического обоснования – они просто присутствуют здесь и сейчас, и само употребление языка составляет часть нравов, соответствует им и регулируется ими. Закон же указывает не на то, что можно и следует делать, а на то, что делать нельзя, на пределы допустимого. Между нравами и законом имеется некоторый зазор, невидимый глазу, но именно в этом зазоре поселяется человек слова и его речь. Человек слова обосновывает себя и свою жизнь таким образом, что, хотя его речь и выходит за пределы обычного употребления языка, она, однако, остается приемлемой для его слушателей. Человек слова обнаруживает, таким образом, возможности языка, не использующиеся, но и не запрещенные. Его речь и поведение не являются речью и поведением преступника и безумца, даже если его современники иногда и склонны приходить к этому выводу и поступать с ним соответственно, путая тем самым нравы и закон. Его речь является речью творца. Он не открывает внутреннюю структуру языка – он творит язык и его новые возможности.
То, что ограничивает человека слова, – это место, которое его речь получает в мире, – место, на которое он соглашается самим актом ее произнесения. Но это означает, что, будучи истиной в момент ее произнесения и в том месте, где она произнесена, его речь утрачивает статус истины, будучи повторена в другое время и в другом месте. Она теперь сама подлежит объяснению. Но это объяснение является объяснением лишь в той мере, в которой оно полагает ее как истину. Что это означает?
Это означат, что исследователь берет как постулат утверждение, что такой-то произнес истину, и далее исследует культурные, политические, природные и прочие условия, в которых говорящий эту истину произнес, для того чтобы определить, как должен был смотреть на мир говорящий, чтобы сказать то, что он сказал. Исследователь не предполагает тем самым, что говорящий просто солгал, что он сказал не то, что видел и думал, а нечто иное. Под «сказал истину» здесь именно имеется в виду «сказал то, что думал», а не «сказал то, что объективно имеет место», ибо под вопрос ставится не какое-то фактическое сообщение, а как раз то, что видится, мыслится и говорится с очевидностью. Для того чтобы явить очевидность в речи, говорящий должен высказать и выявить себя и содержание того, что говорится, с предельной ясностью. В противном случае гарант очевидности требуется извне. Так, Декарт, стремясь вслед за Сократом к анонимности, ищет в Боге внешнего гаранта очевидности и таким образом устанавливает разрыв между собой и Богом.
Очевидная и убедительная речь тем самым является выделенной, особой речью. Она противостоит повседневной чужой речи и устанавливает себя независимо наряду с ней. Сократ, избегая словесного жеста, который обособил бы его, отождествляет тем самым нравы и закон. Он выступает как идеально нравственный человек, но как человек, отказывающий себе и другим в праве на творчество и на защиту прав на творчество.
Исследователь не вступает в диалог с людьми той культуры, которую он изучает. Поэтому он – Сократ поневоле и на безопасной дистанции. Но чего достигает исследователь, считая речи людей слова и речи и поступки прочих людей проявлением одной и той же «модели сознания»? Исследователь упускает из виду, что речи людей слова были сознательно выделены из стихии повседневной речи и сознательно ей противопоставлены в качестве воплощения истины, речи же прочих