Лагерь и литература. Свидетельства о ГУЛАГе - Ренате Лахманн
Но подобного рода тексты не следует читать как литературу (чисто) художественную, поскольку такое чтение нейтрализует их содержание, их цель, их свидетельскую функцию. Герлинг-Грудзинский неоднократно подчеркивал это после выхода своей книги и впоследствии в интервью.
Одним таким интервью, в котором затрагиваются вопросы как самовосприятия, так и рецепции, открывается польское издание 2016 года. Герлинг-Грудзинский дал его литературоведу и культурологу Влодзимежу Болецкому в конце 1999 года. Эта беседа дает представление о мотивах и интенциях письма, которые другими рассматриваемыми здесь авторами высказывались лишь частично.
Уже в самом начале Герлинг-Грудзинский признается:
Я хотел, чтобы молодые люди, которым сейчас столько же лет, сколько было мне, когда я, оказавшись в лагере, столкнулся с «иным миром» коммунизма, осознали то, о чем пишет в «Истоках тоталитаризма» Ханна Арендт: мы не застрахованы от повторения тоталитарных зверств[459].
Ему важно было разоблачить тоталитаризм, с которым он лично столкнулся в двадцатилетнем возрасте, в духе Ханны Арендт. В беседе, которую он, восьмидесятилетний, ведет с Болецким уже после событий балканских войн, спровоцированную Милошевичем этническую чистку он рассматривает как продолжение тоталитарного мышления и действий, называя это так: «Это классическая тоталитарная „икота“» (to jest klasyczna «czkawka» totalitarna). О советских лагерях принудительного труда и процессах 1930‑х годов он, по его словам, узнал из прессы и двух книг, являющих собой ранние свидетельства знаний о лагерях, – знаний, которые эти книги явно не смогли распространить достаточно широко[460]. На вопрос о сопоставимости обеих систем концентрационных лагерей следует ответ, также звучащий у Солженицына и Марголина; сам Герлинг-Грудзинский ссылается на Шаламова: немецкие лагеря смерти делали свою работу истребления быстро, советские же – медленно (по десять, двадцать лет), но с неизменным успехом. Вопросы Болецкого подталкивают Герлинг-Грудзинского к ожидаемым ответам общего характера, затрагивающим идеологию XX века и ее последствия; отвечая на вопрос о восприятии лагеря, он рассказывает о первоначальном шоке и постепенном привыкании, причем последнее расценивается как результат тоталитарных механизмов, а гарантом этого суждения опять-таки выступает Шаламов.
Более информативен ответ на вопрос о том, как ему удалось написать об этом ином мире, не поддаваясь его «превратной логике» (logika oblędna). Русские заключенные, утверждает он, покорялись быстрее, принимали свою участь как нечто неизбежное; исключения – Солженицын и Шаламов, которые остались несломленными (nieugnięci). Польские же арестанты с самого начала сопротивлялись, в том числе из патриотических соображений, не отказывались от акций протеста (что едва ли удалось бы им в случае более длительного пребывания в лагере, признает он). Свой опыт он описывает как экзистенциальный, общий с другими узниками независимо от происхождения и причины попадания в лагерь. В связи с этим он говорит о прямо-таки метафизическом опыте переживания зла: «Было впечатление организованного чудовищного зла». Это и есть предмет его книги. Демоническую природу зла он познал в Ерцеве, о «банальности» же зла узнал лишь впоследствии от Ханны Арендт.
Очевидно, однако, что выдвинутое Арендт понятие банальности означает нечто отличное от увиденной и пережитой Герлинг-Грудзинским «практики» зла как истребления посредством труда, пыток и голода.
Он неоднократно говорит о страшном бремени знания о творившемся в лагерях, об опыте зла (doświadczenie zła), о бремени XX века (ciężar XX wieku)[461], забвение которого новым поколением делает возможным его повторение и тем самым являет отрезвляющую истину банальности зла[462].
Первоначальные трудности с рецепцией его книги во Франции и в Италии были следствием влиятельной идеологии левых. В ответ на вопрос Болецкого о безнаказанности сопоставимой с ложью об Освенциме, по его выражению, «лжи о Колыме» Герлинг-Грудзинский перечисляет другие примеры отрицания. Отсюда вытекает не теряющее актуальности значение его книги, которая, с самого начала претендуя на просветительскую роль, может играть таковую и впредь. Всерьез его книгу, на десятилетия опередившую «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына, восприняли только после выхода последнего (поляку не хотели верить, ведь поляки, как считается, настроены к России враждебно). Лишь спустя полвека после его лагерных мытарств книга вышла и в России в переводе Натальи Горбаневской при поддержке «Мемориала».
Отказ печатать другой его текст в первом итальянском издании «Колымских рассказов» Шаламова вызвал в Италии скандал. Издательство «Эйнауди» отвергло посвященное Шаламову интервью с Герлинг-Грудзинским, взятое Пьером Синатти (журналистом) и Анной Рафетто в 1998 году в Неаполе и задуманное как предисловие к рассказам[463]. Заслуживает, однако, внимания причина отказа, поскольку в этой беседе Герлинг-Грудзинский упоминает «тоталитарных близнецов» (bliźniąt totalitarnych) – коммунизм и нацизм, тем самым проводя неприемлемую для итальянских левых параллель. С публикацией «Черной книги коммунизма» (1997) Стефана Куртуа, чей эффект, по мнению Герлинг-Грудзинского, равносилен вызванному «Архипелагом ГУЛАГ», он укрепился в этом сравнении двух тоталитаризмов как близнецов. В ходе встречи с Хорхе Семпруном, который организовал французскую публикацию его книги, тоже прозвучали аргументы в пользу этой сопоставимости. В таком ключе прошла состоявшаяся между ним и Семпруном публичная беседа в неапольском Французском институте, где два писателя говорили перед безмолвной публикой о скрытых и явных сходствах между концлагерями и ГУЛАГом.
Герлинг-Грудзинскому не раз приходилось критиковать тезисы итальянских левых. Книгу Чеслава Милоша «Порабощенный разум» (Zniewolony umysł), литературные достоинства которой для него, впрочем, бесспорны, он отверг из‑за предлагаемого в ней видения коммунизма – он прямо называет книгу фальшивой (fałszywa)[464], – потому что она играет на руку левым. В этой оценке он солидарен с Александром Ватом, который, прочитав «Иной мир», разыскал автора в Неаполе.
Герлинг-Грудзинский подчеркивает: хотя писателем его сделал лагерь, для него неприемлема такая рецепция его книги, которая игнорирует ее подлинную цель – поведать о том, что происходило в лагерях. Подобного никогда не сказали бы о посвященных Освенциму рассказах Боровского. Ему важно подчеркнуть фактическую сторону. Он был доходягой (dochodjaga в польском тексте), но вышел из лагеря уцелевшим (cały)[465]. Превращение в доходягу (после голодовки он уже лежал в мертвецкой – trupiarnia) и «благополучное» избавление – таковы временные полюса его записок. В двух частях этой написанной в 1949–1950 годах книги жизнь в лагере (1944–1945) преподносится как сравнительно свежий отчет, рассказанный по памяти, еще не испытавший влияния других рассказов. Повествование строится хронологически, следуя отдельным вехам (тюрьма в Витебске, этапирование в Ленинград и, наконец, лагерь в