Робер Фоссье - Люди средневековья
Итак, перед нами люди средневековья, которые жили более-менее компактными группами, более-менее сознавая свои общие связи. Права, обязанности, контакты с властью, какой бы она ни была, общение с соседями или чужестранцами, обычаи в рамках мира Божьего или вне его пределов — вот черты, которые мне нужно было изучать у разных сословий общества. Но на этом уровне различия между сильными и слабыми, бедными и богатыми, селянами и горожанами постепенно стираются. Найдем ли мы то же сходство, проникнув в мысли и сердца? Что они знали, эти «люди средневековья»? О чем они думали?
2. ЗНАНИЕ
Если читатель следовал за мной до сих пор, то, наверное, успел заметить, как часто я обращаюсь к миру животных, к которому я причисляю и человека, считая его одним из наиболее одаренных из них; возможно, подобные рассуждения вызвали у него раздражение. Однако нельзя отрицать, что из самих близких к нам существ, которых мы к тому же можем серьезно исследовать, животные во многом ведут себя сходным с нами образом, в соответствии со своим биологическим родом и особенностям: они живут изолированно или в группе, в городе или деревне, проявляют признаки радости и печали; они играют, дерутся, отнимают друг у друга пищу и метят свою территорию; у них тоже есть память, а слух с обонянием являются ее наиболее надежными вехами. Мы же слишком быстро потеряли интерес к подобному поведению, отнеся его в разряд инстинктов. И, конечно, слон, которого научили считать, обезьяна, наловчившаяся играть комедию в костюме, или собака, привыкшая вертеться волчком, в наши глазах являются «учеными животными» — точнее сказать, «очеловеченными».
Сейчас пришло время прекратить беспрестанно ссылаться на животных и сосредоточить все внимание на одном человеке. Ведь, признаться, мне никогда не доводилось видеть, как собака держит в руках авторучку или работает над диссертацией по Аристотелю. Теперь, когда я намерен проникнуть в мысли и сердечные переживания человека, задача моя становится особенно сложной. То из имеющейся в моем распоряжении документации можно почерпнуть лишь трудноуловимые, бессодержательные сведения, зачастую чисто спекулятивного характера, как те, что связаны с понятием «менталитета»; то я могу опереться на надежную и изобильную документальную базу, поддающуюся датировке, но она позволяет идти лишь проторенными тропами, поскольку проливает свет на жизнь небольшой группы людей. Чтобы читателю было проще меня понять, скажу, что мечта и её роль ускользали у меня меж пальцев, но говорить о школярах на улицах Парижа было бы слишком избитым приемом. Пришло время к ним приблизиться.
ВРОЖДЕННОЕ
Человек также говорит, пишет и выражает свои чаяния с помощью мимики и жестов. Все эти движения передают чувство или мысль как в тот самый момент, когда они возникли, так и когда они представляют завершающий этап сокровенных, иногда длительных раздумий. В обоих случаях в основе лежат знания, накопленные в голове у человека; одни он получил по наследству или усвоил неосознанно; другие же приобрел на протяжении долгих дет жизни.
Память
«И сделаете это в память обо Мне», — говорил священник во время причастия. «И было это во времена, которые не сохранились в памяти», — писал скриб в нижней части акта. Память, memoria, была мостом между Господом и Его творением, фундаментом, на котором возвели общество, хранилищем, где накапливались примеры, образцы, программы жизни. Будущее уходило корнями в прошлое, и такой боязливый и беспомощный мир, каким были средние века, испытывал насущную потребность в памяти, индивидуальной или коллективной, что, в общем-то, было одно и то же. Память поддерживала обычаи в действии, подкрепляла прецеденты, защищала от неожиданностей, оправдывала прощение. Можно без особого труда представить, чего от неё ждали простые люди — прежде всего воспоминаний о былых временах, в том виде, каком о них повествовали профессиональные «рассказчики» или деревенские старики; этот урок будет повторяться из поколения в поколение, чтобы дать им представление о прошлом, которое порождает будущее и наделяет его глубинным чувством, «историческим смыслом», разделяемым всей общиной. Потом, от памяти ждали знаний, основанных на повседневном опыте, приобретенном на работе в мастерской или в поле, во время межевания земельных участков, когда приходилось считаться с неровностями почвы и естественными растительными преградами; от них зависело складывание парцеллярных участков, раскладка десятины, право пользования, границы отправления правосудия. В случае отсутствия плана или возникновения споров по поводу размежевания приходилось собирать в общественном месте всех, кто что-нибудь знал или мог знать по этому вопросу; во многих актах о соглашении сторон в начале текста следователь перечислял имена и, если они его помнили, возраст свидетелей, к мнению которых прислушались. Сложнее всего установить имена: забвение в деревне было практическим полным, по крайней мере до XII века. Если набор крестильных имен в целом был довольно большим, то он ограничивался кругом соседних деревень: в одном месте крестьян звали по большей части Гуго и Гильом, а рядом преобладали имена Ги и Роберт. Это совпадение имен вполне могло привести к порой неожиданным истокам. И только такие дополнения, как «младший» или «сын такого-то», давали возможность избежать путаницы между двумя Жанами; ну и оставалась надежда на самых младших членов общины. Что касается кличек, которые могли стать наследственными, то они стали употребляться после того, как имена вроде «Жан, сын Жака» вышли из обихода, что произошло еще до XIII века в сельской местности — я об этом упоминал выше. В городе разделение труда, ставшее ощутимым с самого начала подъема городов перед 1200 годом, вскоре повлекло за собой внедрение прозвищ, передававших род деятельности и черты характера. Поскольку первой причиной забвения является чувство непригодности, понятно, что в городах цеховая система не должна была терять из виду — в отличие от того, как это случалось в деревне, — семейную преемственность, от предков до потомков.
Все эти замечания относятся к третьему сословию. Положение становится более сложным, если начинаешь изучать два остальных сословия. Помимо того что представителям этих категорий, как и простому люду, приходилось держать в памяти все, что касалось их повседневной жизни, выполнение ими особых функций порождало иные требования. Особенно четко это прослеживается на примере bellatores. На первый взгляд, ничего из ряда вон выходящего: этим воинам приходилось управлять своими землями, и их волновало все, что имело отношение к их собственности; они прибегали к службе сержантов и родственников, чтобы помнить обо всем, что у них есть, на что они могут рассчитывать; при воинах с XIII века, как и у городских купцов, состояли счетоводы и писцы. От них они узнавали, что выгодно хранить в памяти; в случае необходимости они приказывали зачитывать и повторять для них, а иногда и сами декламировали, как сеньор де Гин, о котором я упоминал выше, сведения о доходах в форме двустиший или простеньких поэм. В Нормандии и Англии еще до 1200 года, равно как и в Италии, хранилось немалое число этих сельскохозяйственных «трактатов» (Husbandry), которые были составлены на основе опыта, иногда приобретенного в монастырях, и пошли на пользу владельцам угодий и их управляющим. Конечно, поскольку они существуют в письменном виде, значит, их записывали клирики, но сделать это они могли лишь по материалам отчетов, предоставленных профессиональными специалистами.
У аристократии также есть два других «места памяти», на этот раз присущие ей одной. Прежде всего, воображаемое её социального кадра впитало в себя любовные и воинские повествования, в которых смешивались подвиги мифических героев и вполне реальных предков аристократов. Эти рассказы нужно было декламировать, петь, разыгрывать перед всеми — стариками, которые обогащали их своими собственными воспоминаниями, молодежью, которая видела в них пример для поведения и повод для гордости. Вполне естественно, что авторы, давшие себе труд сначала составить, а затем представлять аудитории эти «деяния», канцоны (canzone), романсеро (romanceros), были профессионалами — наполовину историками, наполовину поэтами. И чтобы самим удержать в памяти все эти повести или помочь запомнить их всем остальным, они прибегали к самым простым способам запоминания — чередованию, созвучию, повторению, стереотипам, чтобы внимательные слушатели в свою очередь могли зафиксировать их у себя в памяти. Вторая область воспоминаний аристократического сословия имеет уже не только идеологическую, но и политическую окраску: она относится к памяти об именах. Именно на этой памяти в значительной степени основывается просопография, которую так любят историки, занимающиеся родственными связями, генеалогиями и властью. Перечисление непрерывной вереницы предков, особенно самых престижных ветвей семейного древа, было абсолютно политической и даже экономической необходимостью; оно узаконивало власть аристократии над всеми остальными людьми, как знатными, так и простыми; оно позволяло приблизиться к королевскому или княжескому уровню, где правилом был принцип династической легитимности. Связи, заботливо налаженные, а затем расторгнутые по случаю свадьбы или наследства, находили свое выражение в передаче ономастического багажа, который так живо интересует историков права и семьи. До нас дошли некоторые из этих генеалогий, составленных в то время, когда сеньориальная власть ощутила потребность в усилении контроля над простым людом (конец XI–XII век). Позднее эта жажда узнать истоки власти над людьми и собственностью захлестнула жителей городов, бюргерство, особенно глав купеческих гильдий. Но их власть будет исключительно экономической, а не идеологической. Естественно, что все эти «памятные книги» составляли люди пера, даже если какой-нибудь сеньор, вроде графа Анжуйского Фулька Глотки (XI век), претендовал на авторство. Иногда значимость подобного генеалогического обзора была столь высока, что отчетливо видно, к каким методам работы прибегал клирик, такой, как, например, Ламберт Ардский, который взялся за перо по приказу сеньоров де Гин: он расспрашивал молодежь и стариков, читал тексты, слушал легенды; таким образом, его память затрагивает второй уровень; она расходится подобно концентрическим волнам, поднимаясь от одной к другой ветви семейного древа; конечно, встречаются лакуны, которые он признает или просто додумывает нужные сведения; во всех этих списках упоминаются и женщины, во всяком случае, если они приносят славу и земли. Идеалом было достигнуть stirps, королевского рода, рода Каролингов: в эпической литературе и генеалогиях XI–XII веков было общим местом ссылаться на Карла Великого и даже его посредственных наследников, несмотря на то что со времени их смерти прошло три столетия. Быть в родстве с «великим императором», вот это слава! Бесполезно говорить, что, вопреки легендарным доводам и фанатичному рвению многих историков (по большей части германистов), убедительно доказать подобное родство не удалось никому. В целом составленные списки восходят к временам столетней или двухсотлетней давности с того момента, как их зафиксировали в письменном виде. Что дальше? А мы-то сами способны сделать то же самое, не прибегая к помощи отдела актов гражданского состояния? Точки опоры нужны всегда: «О том, что было раньше, я ничего не ведаю, — был вынужден скромно признать граф Фульк, — поскольку не знаю, где были похоронены мои предки». Некрополи, постройки, заупокойные службы, повторяемые из поколения в поколение, продлевали память выживших. В который раз мертвые поддерживают славу живых.