В Сафонов - Дорога на простор
И зимой сибирское княжение выпало из рук князя-воеводы Болховского.
У него в горенке горела лампада у божницы. Теперь он утих. Все реже поднимался с вороха шкур. Его тряс озноб. Головы Глухов и Киреев, по чину, являлись к воеводе, он слушал их внимательно и сердито, но слышал не их речь, а какое-то ровное постукивание за дверью. Оно не прекращалось и когда он оставался один. Чтобы заглушить его, он натягивал на лицо лисью шубу. Тогда больше не была видна темная муть за оконцем. Но постукивание продолжалось еще явственнее. Это билась жилка у него на виске.
И он вслушивался в ее биение днем и ночью, постепенно слабея. И беззвучно рассказывал самому себе свою жизнь.
Было в ней много дел, много смелости, много пройденного, проезженного, много бранного шуму, и шуму городов, и надежд, и дум, и мечтаний о великом жребии - не для себя, для отчизны; были непочатые силы, которым не видел конца, - их съела страшная ливонская война. Тогда, не старик, поседел он. И мало было тихости, хоть и хотел ее, - деревенской тиши и покоя в семье, в красном тереме на Москве. Надо ли было, чтобы кончилась она, жизнь, в черной глухомани? На то его воля, великого государя. К морям видел великие дороги - к турецкому полуденному морю и к западному, достославному, - ту пересекла ливонская война. В глушь, на восток - такой дороги не искал, для нее не жил, что ж, может, для нее и не хватило жизни, жизнь одна. Но у него хватило, у великого государя - для третьего царства, Сибирского; он похотел - и тут, в дикой пустоши, близ легкого князя Ермака, прерваться веку князя Болховского, строителя, воеводы, искателя дорог в кипучий мир, любозрителя всякого художества, усердного почитателя блистательной книжной мудрости - свидетельницы о нетщетности дел человеческих на земле.
Он не смеется - не дают вспухшие десны, да и нет сил, а, пожалуй, и охоты; только беззвучно усмехается - в уме, чуть опустив уголок рта.
...Тогда Ермак снова стал казачьим атаманом.
Он принял гостей, открыл для них кладовые, безжалостной, снова укрепившейся, властной рукой, он отделил судьбу казаков от судьбы стрельцов.
И в казачьем войске опять, как некогда, в сылвенскую зимовку, все подчинилось одному: дожить до весны. Десятники отвечали за своих людей, есаулы за десятников, атаман и казачий круг - за всех. Как будто ничто не переменилось с той зимы на Камне и воды совсем не утекло за четыре года.
Казацкие партии промышляли в лесах: охотники гибли, но когда возвращались, то уж с добычей.
Люди, закаленные в боях, бились теперь с голодной смертью. Каждую кроху делили по кругу; выпадали дни с одной лиственичной корой - делили кору. В лучшие избы снесли больных цингой; их отпаивали настоем хвои.
Атаман Матвей Мещеряк часами просиживал с Ермаком. И то, что насчитывал Мещеряк, делал законом Ермак, неумолимо отворачиваясь от свежих бугров на стрелецком кладбище.
В холодной избе, под давно угасшей лампадой, умер Семен Болховской.
Костром из кедровых поленьев оттаяли землю. Ломом и кирками вырубили яму.
В мерзлой сибирской земле закопали московского князя.
Голова Иван Киреев пропал. То ли бежал, то ли погиб где-то на Иртыше. Глухов ни во что не вмешивался - был доволен тем, что жив остался. И шагу не решался ступить без воли атамана. Те стрельцы, которые выжили, ходили теперь с казачьими сотнями.
А Ермак помощником себе считал не стрелецкого голову, но Матвея Мещеряка.
Морозы спали, днем налегал густой туман, подъедая снег, просачивалась медленная вода и пахла, как белье у портомоек. К вечеру снег примерзал, покрываясь настом. Начались оленьи и лосиные гоны. Верные казакам жители татарских и даже дальних остяцких и вогульских городов, пригнали в Кашлык, тайком от карачиных соглядатаев, нарты с дичью, рыбой и хлебом.
И во-время: еле стих легкий скрип порожних нарт, как раздался топот копыт, лошадиное ржанье, крики татарских воинов. Двенадцатого марта карача с ордой подступил к городу.
Он думал легко взять его. Но Ермак хорошо укрепил бывшую ханскую столицу. Глубокий ров шел вдоль горы. За ним - валы и стены. Пушки стояли по углам.
В поле перед валом казаки пометали еще чеснок - шестиногие колючки из стрел. Кинутый чеснок тремя ногами впивался в землю, а три ноги торчали. Прикрытый снегом, чеснок калечил вражескую конницу, впивался в ступни воинам-пехотинцам.
Карача не смог взять Сибири. Но он стал станом перед городом и запер русских. Весна свела снег с полей. Берега Иртыша лежали в пуховом облаке распускающихся почек. Временами казаки видели множество повозок. Запряженные конями и быками, они двигались по черным дорогам к стану карачи.
Мурза не торопился. Его орда стерегла все выходы из Сибири. Но сам мурза не хотел скучать под крепостными стенами. Он раскинул свои шатры поодаль, в молодой роще у ханских могил на Саусканских высотах. Сухонький старичок, он любил стихи, краткие мудрые изречения и свежесть природы. Он жил в зеленом Саускане с женами и детьми, дожидаясь дня, когда ворота Кашлыка сами отворятся перед ним и гонцы поскачут по ближним и далеким городкам с вестью, что хан из нового рода сел на древний улус тайбуги.
Русских в городе осталось мало. Многие перемерли за зиму. Пали отважные атаманы и бесстрашная волжская вольница, громившая Махмет-Кула. Не было надежды одолеть врага в открытом бою. Пушечная пальба орду уже не пугала. Татары только отводили обозы немного дальше. А смельчаки подбирались к стенам и пускали стрелы. К некоторым были привязаны грамоты. Мурза хвастал. Он грозил посадить на кол атаманов и набить чучела из кожи казаков и стрельцов.
Снова начался голод. И на этот раз гибель казалась неотвратной.
- Повоевали. Вот и повоевали!..
Темно в избе, нечем светить. Он полулежал, опираясь на левый локоть. Ильин слышал, как сипло, несвободно, не по-молодому клокотало у него в груди.
- Царство искали... и сыскали. А был человек - он не верил. То давно, много годов назад. Он сказал: "Настанет пора - сам себе не поверишь, атаман..." Желтый глаз у него, круглолиц и жил крепко, подмяв под себя свою правду - не вытянешь из-под него и с места его не стронешь. И еще сказал: "Не себе сеял, другие пожнут". Дорош звали того человека.
- А уйдем отсюда, - наклонясь к нему, быстро и горячо заговорил Ильин. - Мы не кабальные. Свет-от велик. На белых морях, на островах и на отмелях в лёжку лежит баранта, а руно у ней золотое...
- Алтын-гору вспомнил? Все ищешь?
- Ты поучал: отдыху не знай, дыханья не переводи, ногам не давай отяжелеть в покое.
- Ищи. Это хорошо. Ты легкий и легко тебе. Где прибьет других долу, тебя сорвет, вскинет, и цел выйдешь. - Тихо усмехнулся: - А до бабы слаб. Богатырем не станешь, на волос не вытянешь...
Заговорил медленно, как бы самому себе, не Ильину:
- Мне же иное. Один я. Всю жизнь прожил - и вот один остался. Кто есть Матвейка Мещеряк? И смел и зол - да на бесптичье атаман. Тебя люблю. А сердцем не атамануют. И тебе никогда не атамановать. За то, может, и люблю. Вижу в тебе, чему воли в себе не давал я: люди на мне, их вел, за них ответ держу.
Смолк. Ильин спросил:
- Годов сколько тебе, атаман?
- Седина на темени? А был черен! "Дети и дети детей увидят седую голову". - Опять чуть слышно усмехнулся. - То шайтанщик на Чандырском городке. "До Пелыма, - сказал, - дойдешь, назад поворотишь". Брюхо вспорол...
- Как могло то быть?
- Было. Руду хотеньем унял - только пригоршню наточил.
- Хотеньем? Ужли ж ты...
- Я? Слушай же! В земляной яме сгноили батяню. Двадцать годов гнил. Человечий язык забыл, стал псу подобен. Как пес и подох в яме... И мамка не пестовала меня. Мальчонкой уж кормился у артельного тагана. Соль подземная поела тело. И плоты гонял для Аники... для Строганова. Кнутобойцы строгали мясо с хребта долой... у мальчонки. Муку мирскую не слыхом слыхал - на себе поднял. Браток, старшой, искал доли, не сысканной отцом. Что вышагали сам-друг с ним! Светлую воду тоже нашел - из нее указали ему соль варить... из светлой воды. Да у печи запороли. Другой брат землю пахал. Зернышко свое, девять строгановских. Повидать его хотел, как на Каме стояли, - нет и его, в колодках сгнил, батьке вослед...
Дыхание его пересеклось.
- Никому про то не говорил я.
Через малое время он возвысил голос:
- Не съела меня муха мирская. Думал, есть оно во мне - это хотенье.
Негромкий возглас Гаврилы - он не слышал.
- Кто считал лета мои?.. Как на Дон прибег - сколько годков тому... Волей донской от всех бед спасаются. А тесно мне было во пустой степи. Не спасенья себе отыскивал... Еще по всей Руси путь лежал мне. Ратную жизнь испытывал. Под Могилевом-городом. На ливонской волне под Руговидом.
Прервал Ильин:
- Болховского-князя казнил за что?
Скрипнула лавка. Ильин был терпелив и дождался.
- Сам призвал его. Смирен был пред ним во всем. Казнил?
- Зимой, - подсказал Ильин.
С угрозой проговорил атаман:
- Мало тебе того, что слышал?