Валентина Брио - Поэзия и поэтика города: Wilno — װילנע — Vilnius
…История не только безликая сила; в конце концов, ее делаем мы сами. И поэзия здесь напоминает щит Ахилла. Это вещь между других вещей — и, может быть, самая прекрасная вещь. Она по-своему воссоздает мир и освещает его своим сиянием. А вместе с тем это щит»[409]. Те же идеи развивает Венцлова и в связи с поэзией Бродского, но они в полной мере относятся и к его собственному творчеству: «…время, энтропия побеждены, когда они осознаны и запечатлены в словах, — даже если это, по всей видимости, иллюзорная победа»[410].
Назвав (в предисловии к сборнику его стихов) позицию литовского поэта стоической, сравнив его с сейсмологом, Бродский писал: «Песнь Венцловы начинается там, где голос обыкновенно пресекается, на выходе, когда душевные силы исчерпаны. В этом — необычайная нравственная ценность поэзии Томаса Венцловы, ибо именно лиризм стихотворения, а не его повествовательный элемент является его этическим центром. Ибо лиризм стихотворения есть как бы обретенная автором утопия, и это сообщает читателю о его хотя бы психологическом потенциале. В лучшем случае эта „добрая весть“ побуждает читателя к аналогичному душевному движению, к созданию мира на уровне, этой доброй вестью предложенном; в худшем — она освобождает его от зависимости перед реальностью, давая ему понять, что реальность эта — не единственная. Это — немало; именно за это всякая реальность поэта недолюбливает»[411].
Тема и образ города вводят поэзию Венцловы в широкий контекст мировой литературы, поддерживают проблематику литовской культуры и свойственную поэту философичность. Странствие, путешествие, путь как тема несут в себе очень богатую топику и семантику — и мифологическую, и философскую, и литературную. У Венцловы на первом плане оказывается странствие как познание мира и себя: «Ведь писание [процесс] есть и непрекращающееся строительство и вечное странствие»[412].
Но и «за морями», например, улочка, едва отдалившаяся от парижской Place de Vosges («Париж пуст в середине июля…»), тут же выводит в закоулок вильнюсского района Užupis (Заречье):
За углом — обветшалая Place des Vosges,Крылатый гений, во дворе балкон,И бревна ненадежно подпирают своды,Словно в Заречье. Сонный рабочийКопает твердую землю.
(«Prieš liepos vidurį Paryžius tuščias…»)[413]Все равно — Иерихон это или цент Берлина (Mitte): ведь они, по словам поэта, могут вмещать / замещать вселенную. Город раздваивается: он во власти и мифа, и логоса, открыт и небу, и бездне. В берлинском метро «картонный вагон» отправляется в небытие и даже «дальше, чем в никуда» — т. е. под Берлинской стеной и территорией Восточного Берлина (такая поездка в те годы была автору недоступна), где проходила как бы граница двух миров («Berlyno metro. Hallesches Tor»)[414]. Но «меняются планы городов», констатирует поэт.
Знаки города юности, словно скрытые до времени, опознаются во многих чужих городах. Может быть, именно Вильнюс, претворившись в память, сопровождал поэта в странствиях, снах, и открывался ему в других городах — или это память помещала его туда. К приведенным примерам можно добавить стихотворение «Осень в Копенгагене». Этот город увиден и прочувствован по-особенному. Стихотворение пронизано горечью и волнением от близости и одновременно недостижимости другого, вынужденно покинутого, — и поэт зорко фиксирует узнаваемые реалии: «знакомые облака катятся над Копенгагеном / слева», «липы», «знакомая соль», «барочная архитектура».
Память подает сигнал, и «…путник кладет вещи, / озирается на площади Анны, касается дерева, почти не понимает, / в каком он городе, / ведь день / переполнен черноватым привкусом родины. Парусник трется о берег, / и северное имя — отшлифованная горсть сонорных / перекатывается во рту»[415].
Но узнанное и знакомое море оборачивается Стиксом.
НикогдаНе вернуться домой. Провалиться в ничто, растворитьсяВ темноте. Растерять все. Как будто из книги страницаВырвана, смысл утерян, водаПрибывает в пробоину судна.Только сердце стучит часовым механизмом точь-в-точь,И сирены врывается голос — девический — в грязную ночьПо бессонную эту, бездомную сторону Зунда.
(Перевод Александра Кушнера)[416](Дословно: «Никогда / не вернуться домой. Закрыться, исчезнуть, провалиться / в осенней твердыне. Лишиться, чего суждено лишиться, / что еще таится рядом, / в старом пространстве, / и бьется сердце, хоть стыдно и грешно биться, / и чистая сирена проникает в замаранную ночь / по эту сторону Зунда»[417].)
Майкл Скэммелл, автор статьи о Венцлове, назвал это стихотворение «трагической элегией горькому вкусу отчуждения, который поэт испытал, находясь столь близко к дому»[418].
Поэтическая вселенная Венцловы — различные эпохи, страны, города со своей символикой и метафорой, мифологией — драматична, часто ориентирована на классическую традицию. Немало в его стихах и от реальных путешествий автора по миру — об этом своем увлечении он рассказывает с долей самоиронии. Стихи Венщювы о городах часто выражают всю сложность и суть их культурной значимости, как, например, стихотворение «Tu felix, Austria». (Название его, как поясняет автор, взято из старого девиза империи «Bella gerant alii, tu, felix Ausria, nube» — «Пусть воюют другие, ты, счастливая Австрия, вступай в брак».) В нем отражено представление о том культурном синтезе внутренне противоречивой культуры Австро-Венгрии, который столь зримо воплощен именно в Вене. В австрийской столице сочетается устойчивость, гармоничность достигнутого, как бы застывшего во внешнем холодном блеске, — с творческим началом, импульсами, направленными на разрыв с традицией, на создание нового, с живым биением творческой энергии. Думается, именно вильнюсский опыт позволил так глубоко все это почувствовать и выразить[419].
Из этих странствий, из перипетий эмиграции вырастает в поэзии Венцловы миф своей Одиссеи, своей Итаки — об этом писали в связи с творчеством поэта, да и сам Венцлова отмечал, что «Одиссея» осталась среди «лучших воспоминаний юности»[420]. Однако в его мифе отразился, несомненно, и современный негармоничный мир романа Джеймса Джойса «Улисс», в котором классические парадигмы перевернуты. У Джойса ключевой мотив «Одиссеи» — возвращение — неоднозначно переосмыслен в личном плане; сюжет предстает во многих вариациях; и как общий итог и урок возвращения — неотделимые от этой темы горечь, забвение и предательство (стоит учесть, что сам Венцлова в конце 1960-х годов переводил три эпизода из «Улисса» на литовский язык[421]). Вживание в этот миф о возвращении оказалось пророческим — Вильнюс вновь стал доступен поэту, как и страна, ставшая свободной.
Вот стихотворение, написанное позже, когда уже стало возможным возвращение и привычным стало посещать родные места и другие города бывшей империи, — «Силлабические строфы» (1996; из сборника «Взгляд из аллеи», 1998):
Заезжий из дальних краев, замри на месте.Звезда над сосновым лесом очнулась вроде,чуть потускневшая, заспанная. Долиназапружена строем башен, в ее замесе —ничто и разум, огонь и глина, в ее природе —вневременность: как родник она или роза.Шуршит под ногами гравий. Огонь и глина.За сточной канавой вяжут улицы петли.Заброшенный мир! Сколько дней, месяцев, лет литому он запросто был обозрим с откоса.
Между набережной и полосой платформыпространство давней вины, известняка; едкийот нищеты неона леденеет воздух;ржавеющий ключ в кармане — есть слепок с формы —каким-то чудом! — пространства, оно же — в клеткежеланья, в гуле эфира, в снах; как когда-то,ты мог бы его пересечь — днем ли, при звездах —вслепую, словарь человечий взрастив из властныхего ветров, взрастив виноградник гласныхиз проливного дождя и арочного алюмината.
Ты говорил лишь о нем, и радар Господеньощупывал путаницу его крестов, оград сцепленья,ты бы вовек не заблудился здесь (на этом,во всяком случае, свете). Мрак подворотен,желчь, предательство, озлобленьебывших друзей, могилы, дверей проемы,заколоченные досками, — ты знал, — ответоми ценою будут твоему возвращеньюна Итаку. Вашему нынешнему воплощеньюповезло: вы встретились.
…Видишь только песчаный холм невысокий,склон волнистый, местное видишь барокко,размышляя о смерти, о царствии ли небесном.
(Перевод В. Гандельсмана)[422]В этих строках несомненна перекличка со стихотворением К. Кавафиса «Итака», которое Венцлова перевел на литовский язык, — Венцлова дает свой ответ на предупреждение, высказанное греческим поэтом: