Япония эпохи Мэйдзи - Лафкадио Хирн
Благожелательность всегда ограничена пониманием. Мы можем относиться благожелательно к чему-либо лишь в той степени, в какой понимаем это явление. Сложные чувства жителя Востока составлены из сочетаний жизненных опытов, унаследованных и индивидуальных, не имеющих сколько-нибудь точного соответствия в западной жизни, и по этой причине мы не можем их понимать полностью. Точно так же японцы не могут, даже если бы хотели, понимать европейцев и, значит, относиться к ним с наибольшей благожелательностью.
Человеку Запада по-прежнему невозможно различить истинную окраску японской жизни — интеллектуальной или эмоциональной, которые плотно переплетены между собой; в то же время он убежден в том, что она проигрывает его собственной. Жизнь японца изысканна, она таит в себе тонкие потенциальные возможности редчайшей привлекательности, но при этом, если судить по видимым и поддающимся измерению проявлениям, она настолько тускла, что западная жизнь в сравнении с ней выглядит почти что сверхъестественной. Если судить таким образом, то можно сделать вывод о невероятном контрасте между эмоциональным и интеллектуальным мирами Запада и Востока! Это различие даже менее поразительно, чем разница между улицами с деревянными тротуарами японской столицы и городскими магистралями Парижа или Лондона.
Когда сравнивают формы, в каких Запад и Восток воплотили свои мечты и устремления, свои ощущения — готический кафедральный собор с синтоистским храмом, оперу Верди или трилогию Вагнера с выступлением гейши, европейскую эпическую поэму с японским стихотворением, — всем очевидно неизмеримое различие в эмоциональном наполнении, силе воображения и художественном синтезе!
Все это подводит нас к удивительной вещи: нигде нет внешних признаков той колоссальной новой силы, которую продемонстрировала Япония! То, чего нам недостает в ее эмоциональной и интеллектуальной жизни, — я говорю о масштабности, — точно так же отсутствует в ее жизни промышленной и торговой! Земля остается такой же, какой она была ранее; ее лик почти не изменился после всех преобразований эпохи Мэйдзи. Миниатюрные железные дороги и телеграфные столбы, мосты и туннели могут остаться почти незамеченными в первобытной зелени пейзажей. Во всех городах, за исключением открытых портов и небольших иностранных поселений при них, едва ли существует уличный пейзаж, говорящий об усвоении западных идей. Вы можете проехать двести миль по внутренним районам страны, напрасно стараясь обнаружить значительные проявления новой цивилизации. Нет такого места, где бы вы нашли торговлю, проявляющую свое тщеславие гигантскими товарными складами, или промышленность, чье оборудование разместилось бы под акрами крыш. Японский город — это по-прежнему, как и десятью веками ранее, немногим больше, чем множество деревянных хижин — несомненно, живописных, подобных бумажным фонарям, но таких же хрупких. Нигде нет большого оживления и шума, нет плотного движения транспорта, грохота, толп пешеходов, дикой спешки. Даже в самом Токио вы можете насладиться, если у вас возникнет такое желание, спокойствием деревенского пейзажа. Это отсутствие видимых или слышимых признаков вновь обнаруженной силы, которая ныне угрожает рынкам Запада и перекраивает карты Дальнего Востока, вызывает у вас странное, я бы даже сказал, фантастическое чувство. Это почти то же самое чувство, которое возникает, когда после восхождения сквозь мили безмолвия к какому-нибудь синтоистскому храму вы обнаруживаете лишь призрачное пустое маленькое деревянное строение, ветшающее под сенью тысячелетий. Силе Японии, как и силе ее древней веры, требуется незначительное материальное проявление: обе существуют там, где живет глубже всего сокрытая истинная мощь любого великого народа — в духе нации.
II
Пока я размышляю, ко мне возвращается воспоминание о великом городе — городе, обнесенном стенами высотой до небес, и рокочущем, подобно морю. Воспоминание об этом рокоте приходит первым; затем проясняется видéние: пропасть, которая в действительности улица, между горами, которые в действительности дома. Я устал, потому что прошагал многие мили между этими утесами кирпичной кладки, ни разу не ступив ногой на саму землю — только на каменные плиты, и не слышал ничего, кроме грохота суеты. Глубоко внизу под этими мостовыми, я знаю, существует громадный мир: идущие одна под другой системы путей. Передо мной фасады башен, пронизанные десятками ярусов окон, — архитектурные утесы, загораживающие солнце. Выше бледно-голубая полоска неба пронизана хитросплетением нитей — нескончаемой паутиной электрических проводов. В квартале справа живут девять тысяч душ, жильцы дома напротив него выплачивают ежегодно миллион долларов аренды. Семь миллионов едва покрыли затраты на те бесформенные громады, что полностью скрыли от солнца расположенный за ними сквер, — и такие тянутся на целые мили. Лестницы из стали и бетона, из бронзы и камня, с неимоверно дорогими балюстрадами, идут вверх, сквозь десятки и десятки этажей, но ни единая нога не ступает на них. Люди передвигаются вверх и вниз силой водяного пара и электричества — высоты слишком головокружительны, расстояния слишком велики, чтобы преодолевать их пешком. Мой друг, который платит пять тысяч долларов аренды за свои комнаты на четырнадцатом этаже чудовища неподалеку, ни разу не вышел на свою лестницу. Я иду пешком