Коллектив авторов - Историческая культура императорской России. Формирование представлений о прошлом
В этих представлениях историк как самопознающий субъект оказывается человеком, наделенным абсолютным знанием, не только относящимся к прошлому, но и распространяющимся на будущее. Так, по мнению Татищева, от историка требуется, чтобы он «о прошедшем обстоятельно знал и о будущем из примеров мудро рассуждал»[650]. Характерно, что российский автор именно так представлял себе задачи исторической науки, да и науки вообще: «Наука главная есть, чтобы человек мог себя познать»[651]. Такая позиция автоматизирует отношение «историк – аудитория» и, по сути дела, снимает проблему исторического нарратива. Задача ученого в этом случае заключается лишь в том, чтобы «знать» и «судить». «Знать» подразумевает умение отличить достоверные источники от недостоверных, а «судить» означает руководствоваться примерами из прошлого в настоящем и будущем. Так, скажем, Г.Ф. Миллер, утверждая, что «каждому человеку, какого бы кто звания ни был, в истории необходимая нужда есть», мотивировал это тем, что «о всех приключениях нынешних и будущих времен, смотря на прошедшее рассуждать можно»[652].
И у Татищева, и у Миллера еще отсутствует фундаментальное для будущей исторической культуры противопоставление историка и аудитории, т. е. того, кто пишет историю, и того, для кого пишется история. Как бы само собой разумеется, что историк и его аудитория заинтересованы в одном и том же. Аудитория выступает в данном случае скорее в роли заказчика, чьи потребности обслуживает автор, чем в роли коллективного собеседника, при этом в роли заказчика исторического труда оказывается либо монарх, либо другое влиятельное лицо[653]. Более того, в условиях «неразвитости» исторической культуры историк не только получает заказ, но и сам старается его сформулировать. Так, например, Миллер, объясняя Елизавете Петровне, что «все европейские государи старались, чтоб история их государств обстоятельно была описана», весьма недвусмысленно продолжал: «и при том не жалели никаких иждивений к получению желанного намерения»[654]. И речь шла не о том, чтобы угодить государыне в плане конструирования прошлого. Вряд ли у самой Елизаветы Петровны на этот счет были какие-то идеи. Миллер искренне полагал, что монарх заинтересован в правдивом историческом описании. При этом, как будет воспринят его труд читательской публикой, Миллера мало волновало, хотя бы уже в силу отсутствия в России такой аудитории в середине XVIII века.
Иначе смотрел на эту проблему его главный оппонент М.В. Ломоносов. Он так же, как и Миллер, видел в своих занятиях по отечественной истории выполнение государственного заказа, а на Миллера смотрел в этом плане как на конкурента. При этом от немецкого историка, состоявшего на русской службе, Ломоносов отличался не только научным энциклопедизмом, с неизбежным в таких случаях налетом дилетантства, но и тем, что был профессиональным писателем и на историю смотрел не как на сугубо научное занятие, а как на нечто среднее между наукой и литературой. Поэтому проблема читательской аудитории для Ломоносова как автора была немаловажной. Он не только отделяет историка от аудитории, но пытается каким-то образом классифицировать последнюю.
Во вступлении к своей «Древней Российской истории» он писал, что история «дает государям примеры правления, подданным – повиновения, воинам – мужества, судиям – правосудия, младым – старых разум, престарелым сугубую твердость в советах». Как видно, Ломоносов дифференцирует свою аудиторию по социальному статусу (правитель – подданные), по профессиональным занятиям (воины – судьи) и по возрастным группам (старые – молодые). Каждый из них находит в историческом произведении что-то полезное для себя, а все они вместе – «незлобливое увеселение, с несказанною пользою соединенное». Последнее обстоятельство роднит историю с художественным произведением и одновременно противопоставляет их. Для нормативно мыслящего Ломоносова текст, основанный на правде, по аксиологической культурной шкале располагается выше текста, основанного на вымысле: «Когда вымышленное повествование производит движение в сердцах человеческих, то правдивая ли история побуждать к похвальным делам не имеет силы, особливо ж та, которая изображает дела праотцев наших?»[655] Более высокий статус текста, с одной стороны, предполагает бо́льшую ответственность автора, а с другой – большую взыскательность аудитории. Повествование, основанное на правде, в отличие от художественного нарратива, допускает возможность обмана, и соответственно дает право читателю предъявлять автору претензии. Поэтому Ломоносов призывает историка избегать «похлебства», т. е. угождения или поблажки, и «наблюдать праведную (т. е. правдивую. – В.П.) славу целого отечества: дабы пропущением надлежащия похвалы – негодования, приписанием ложные – презрения не произвести в благорассудном и справедливом читателе»[656].
Проблема аудитории неизбежно включает в себя и вопрос о языке исторического сочинения. Одним из пунктов нападок Ломоносова на диссертацию Миллера «Происхождение имени и народа российского» было требование не только «важности и великолепия», что было обусловлено ее подношением Елизавете Петровне, но и «живости, ясности и подлинности, старательно изысканной». Поскольку именно этими качествами, по мнению Ломоносова, диссертация Миллера не обладает, то она «российским слушателям и смешна, и досадительна»[657]. Характерно, что апелляция ко мнению читателей (слушателей) постоянно присутствует на страницах ломоносовской критики. Так, например, одним из аргументов против варяжского происхождения русского государства, выдвигается то, что «слушателям будет крайне тягостно слушать о том, как племя, носившее одинаковое с ними имя, подверглось со стороны скандинавов убийствам и грабежам, как страна опустошалась огнем и мечом и была благополучно побеждаема победоносным оружием». Характерен и ответ Миллера на это замечание: «невежество некоторых слушателей никоем образом не может быть поставлено в упрек мне. Более разумные, читая это, сразу поймут, что речь идет не о нынешних русских, но об обитателях России, которые населяли эту землю до прихода русских и были покорены русскими или варягами»[658].
Если Ломоносов, как уже отмечалось, дает развернутую классификацию читателей исторических трудов, при этом не ставя под сомнение компетентность ни одной из групп, то Миллер делит своих читателей на «разумных» и «невежественных». При этом ориентируется он исключительно на первых, а не на вторых, т. е. вопросы широкого распространения исторических знаний его мало интересуют. При наличии заказчика проблема аудитории, по сути дела, не ставится. Историк работает для конкретного лица и ждет от него не только одобрения, но и вполне реального вознаграждения. Характерно, что Миллера интересуют в первую очередь не его читатели, а условия работы: состояние государственных архивов, приказных дел, монастырских рукописей и т. д.
Нет необходимости рассматривать по существу полемику Ломоносова и Миллера по норманскому вопросу. Она многократно описана в литературе и хорошо известна. Исследователи неоднократно отмечали ее политический характер[659]. Но, вместе с тем, этот спор имеет и общекультурный смысл, связанный с формированием исторической культуры в России. Дело не в том, кто прав из спорящих сторон. Как верно заметил А.Б. Каменский, «окончательная точка в нем (споре. – В.П.) еще не поставлена»[660], а ввиду отсутствия прямых источников вряд ли вообще будет когда-нибудь поставлена.
Миллер исходит из представления о единстве научной истины и о возможности ее постижения путем беспристрастного изучения источников. Ломоносов руководствуется тем, что историк, прежде всего, писатель, вынужденный так или иначе соотносить то, о чем он пишет, с читательской средой. Из этого вовсе не следует, что он может искажать истину в угоду своим читателям, но это значит, что между ним и его аудиторией должна существовать некая конвенция о том, что такое истина. Сам конвенциональный характер исторической истины дает историку, с одной стороны, бо́льшую свободу в интерпретации исторических документов, чем признание ее абсолютного и неизменного характера, а с другой стороны, теснее связывает его с читательской аудиторией. Последнее обстоятельство не только повышает спрос на произведения историка, но способствует формированию массовой исторической культуры.
Разумеется, доказывать широкое распространение исторических знаний в XVIII веке невозможно, как и то, что произведения историков того периода имели большой спрос. Массового читателя в то время в России еще не было. Писатель и читатель еще нередко сосуществовали в одном лице. Но даже в рамках этой практически замкнутой литературной системы уже можно говорить о тенденции к расширению исторической аудитории. Если магистральная линия исторического знания в России XVIII века, проходящая от сочинений Татищева к трудам М.М. Щербатова, определяет уровень научных знаний того времени, то на периферии исторической науки возникают любопытные нарративы, пытающиеся представить историю как увлекательное повествование.