Коллектив авторов - Историческая культура императорской России. Формирование представлений о прошлом
Названные книги составляют важный цикл; в целом они проливают свет не только на историю духовного образования в России, но и на общий ход церковной истории. К этому циклу по сути дела примыкает и такое фундаментальное исследование, как «История перевода Библии на русский язык» (1899)[642]. Надо сказать, что интересы Чистовича как историка Русской церкви были весьма широки и основывались на тщательном изучении первоисточников. Он оставил ряд ценных исследований об иерархах XVIII столетия – Феофане Прокоповиче, Стефане Яворском, Арсении Мациевиче, Амвросии Подобедове, новгородском митрополите Иове. Чистович был также автором обширного «Очерка истории Западно-Русской церкви» (1882–1884), работ по истории старообрядчества и др.
* * *Последний дореволюционный курс истории Русской церкви принадлежит А.П. Доброклонскому (1856–1937), выпускнику Московской духовной академии (1880), в стенах которой он слушал лекции Е.Е. Голубинского, В.О. Ключевского и А.П. Лебедева. Его труд «Руководство по истории русской Церкви» (Вып. I–IV, 1884–1893) не попал в поле зрения Н.Н. Глубоковского, зато А.В. Карташёв назвал автора «выдающимся историком» московской академической школы. Ранний период Доброклонский представляет, в основном следуя периодизации Е.Е. Голубинского, но отнюдь не в его стиле. Для Доброклонского скорее характерна «утрированная объективность, сухое воздержание от идейного освещения и принципиальных оценок излагаемых фактов»[643]. Можно ли его назвать еще одним «статистиком истории» в духе Е. Болховитинова? Читатель его труда может заметить, что при приближении к современности суждения Доброклонского становятся самостоятельнее, а последний том, посвященный Синодальному периоду, особенно выделяется полнотой и разнообразием исторических сведений.
Н.Н. Афанасьев позднее писал о том, что на исследования А.П. Доброклонского
можно полагаться с полной уверенностью: в них не будет сознательно допущено ни одной ошибки и материал будет использован с полным беспристрастием. В своих исследованиях он всецело определялся материалом и боялся выйти за его пределы. В этой скрупулезности, необычайно ценной для научного работника, лежал и основной его недостаток – отсутствие смелости и творческого вдохновения. Боязнь погрешить против исторической истины отвращала его от всяких смелых гипотез. Его горизонт был невольно сужен: широкие перспективы ускользали от его ученого взгляда. Отсюда его осторожность ко всему новому. Он был консерватором и в жизни, и в науке, но консерватором, на котором лежала особая чарующая прелесть[644].
Конечно, это менее всего было похоже на «философию истории Русской Церкви», появления которой ожидал А.В. Карташёв, но в качестве общего вывода можно резюмировать вышеизложенное именно в том смысле, что историческая школа в духовных академиях России к концу XIX века все-таки сложилась.
Раздел II
Историческое сознание
В.С. Парсамов
Карамзин и формирование исторической культуры в России: к проблеме «историк и аудитория»
Исследование исторической культуры, в отличие от традиционного историографического описания, не выходящего, как правило, за пределы эволюции исторических идей, предполагает в первую очередь актуализацию прагматического аспекта, иными словами, изучение среды реального функционирования исторических знаний. При этом важен не только историк, исследующий документы, и не только создаваемые им работы, но и аудитория, получающая исторические сведения. Таким образом, речь должна идти о цепочке: историк – исторический нарратив (текст) – аудитория. Воздействие исторического нарратива на читателя вполне может быть сопоставлено с воздействием на него художественного произведения. Сама эта параллель, видимо, имеет глубокие культурные корни и восходит к древнейшей метафоре «мир как книга». «Текст истории, – пишет Б.А. Успенский, – творится историком, подобно тому, как литературное произведение создается писателем»[645]. Как и писатель, историк творит действительность, которой нет, сама история в таком случае предстает как некий мираж, всплывающий сначала в сознании ее творца, а потом его читателей[646]. Однако из этого вовсе не следует, что критерии исторической достоверности не существуют. Они есть, но они сами являются частью исторического процесса и уже в силу этого подвержены изменениям. Эти критерии формируются историками в процессе научной рефлексии и закладываются ими в сознание их аудитории.
Еще в начале XIX века Огюстен Тьерри, говоря о необходимости смены историографической парадигмы, размышлял о том, как это скажется на читающей публике. «Я не сомневаюсь, – писал он, – что большинство людей так и не почувствует порочности метода, читая наших современных историков, которые воображают, что вся история уже известна, и, довольствуясь, по существу, тем, что уже сказали их непосредственные предшественники, стремятся превзойти их лишь в блеске писательского мастерства и чистоте стиля. Я верю, что первый, кто осмелится сменить путь и обратится к самим источникам, для того чтобы стать историком, найдет публику, расположенную его одобрить и за ним последовать»[647].
Историческая аудитория может изучаться двояким образом. Можно рассматривать реального читателя исторических трудов в социологическом, психологическом, гендерном, национальном и прочих планах. Анализируя таким образом аудиторию историка, исследователь рассматривает в первую очередь спрос на историческую продукцию в то или иное время. Но спрос этот во многом формируется историками, и происходит это, в том числе, путем имплицирования стратегий рецепции (и фигуры потенциального читателя) в самом тексте исторического повествования, т. е. исторический нарратив, как и любой нарратив, предполагает вольное или невольное конструирование адресата[648].
Апелляция к такому адресату в тексте достигается не только явными приемами (например, прямое обращение к читателю в предисловии, преследующее цель заранее отобрать себе аудиторию), но и пропусками в самом нарративе. Историческому нарративу свойственен дискретный характер, обусловленный как прерывистой структурой самого языка, так и пропусками того, что принято считать общеизвестным. Чем более дискретна конструкция, выстраиваемая историком, тем у́же аудитория, на которую он рассчитывает. Понятие «узкая» или «широкая» аудитория в данном случае не имеет отношения не только к научной или культурной значимости исторического сочинения, но и к реальной аудитории вообще. Речь идет лишь о той идеальной аудитории, которую конструирует сам автор, а не о той, которую реально составляют читатели его сочинений.
Историк, уверенный в том, что имеет дело с единственно возможным сценарием, развертывающимся в прошлом, и видящий свою задачу в его правдивом описании, рассчитывает в идеале на такого читателя, который хочет знать правду, но который не знает ничего. Источник в таком случае интересует автора в меру его достоверности. «Верность сказания, – писал В. Татищев, – за главное почесться может»[649]. Таким образом, к источнику и к историческому нарративу предъявляются одни и те же критерии, и сам нарратив в этом смысле представляет собой некий гипертекст, созданный из совокупности «достоверных» документов. В сознании такого историка отсутствует представление о прошлом как о чем-то завершенном, самодостаточном, и выступающем по отношению к настоящему как «чужое». А следовательно, исторический нарратив в данном случае лишен той диалогической напряженности, которая неизбежно возникает в нем при сопряжении различных времен. Идеальная аудитория такого нарратива может разрастаться до максимальных пределов, или, наоборот, сужаться до единственного читателя, тождественного самому автору.
В этих представлениях историк как самопознающий субъект оказывается человеком, наделенным абсолютным знанием, не только относящимся к прошлому, но и распространяющимся на будущее. Так, по мнению Татищева, от историка требуется, чтобы он «о прошедшем обстоятельно знал и о будущем из примеров мудро рассуждал»[650]. Характерно, что российский автор именно так представлял себе задачи исторической науки, да и науки вообще: «Наука главная есть, чтобы человек мог себя познать»[651]. Такая позиция автоматизирует отношение «историк – аудитория» и, по сути дела, снимает проблему исторического нарратива. Задача ученого в этом случае заключается лишь в том, чтобы «знать» и «судить». «Знать» подразумевает умение отличить достоверные источники от недостоверных, а «судить» означает руководствоваться примерами из прошлого в настоящем и будущем. Так, скажем, Г.Ф. Миллер, утверждая, что «каждому человеку, какого бы кто звания ни был, в истории необходимая нужда есть», мотивировал это тем, что «о всех приключениях нынешних и будущих времен, смотря на прошедшее рассуждать можно»[652].