Автобиография троцкизма. В поисках искупления. Том 2 - Игал Халфин
Как и Глобус, Сойфер отказывался от вменения коллективной вины коммунистической партии или органам НКВД. Он считал, что отвечать перед законом должны все те, кто в индивидуальном порядке нарушал советское право. На примере Сойфера в очередной раз видно, что для многих советских граждан законность не была просто фикцией, а являлась инструментом защиты прав и установления вины, при условии, конечно, что законность соблюдалась по существу, а не только по форме. Сойфер требовал именно буквального и последовательного применения норм закона. Настаивая на преступлениях отдельных лиц, он одновременно говорил не только от собственного лица. Его письма можно и нужно рассматривать как коллективное свидетельство от лица тех, кто не выжил. Сойфер выполнял свой этический долг – рассказать о том, что происходило на допросах НКВД в годы террора. Детали процессов часто были невосстановимы, поскольку исчезали вместе с теми, кто мог бы их раскрыть. Не все фамилии арестованных фиксировались. На момент написания письма даже не все следователи остались в живых. Сойфер выступал от лица тех, чьи свидетельства не сохранились, говорил от лица мертвых, не различая, были они работниками НКВД или их жертвами.
Когда Сойфер не обладал всей информацией, он призывал к расследованию: «Я сейчас не помню фамилии избитых арестованных, побывавших в карцерах тюрьмы и в карцере под землей, но допросом тюремных работников, тогда работавших в тюрьме и проверкой записи арестованных, сидевших в карцерах (если только этих арестованных записывали, когда сажали в карцер), можно все это установить»[1397]. И далее в том же духе: если следователь «жив, то я убедительно прошу его допросить, и Вам будет вскрыто контрреволюционное политическое вредительство, творившееся в этом оперпункте с арестованными в большом количестве невиновных людей». «У работников тюремной больницы можно узнать фамилию арестованного и следователя, избившего его до смерти». В случае с врачами полагаться можно было только на честность. Гарантий того, что фамилии будут названы, не было, и именно поэтому Сойфер свидетельствовал не только за себя, но и за тех – как преступников, так и жертв, – чьи фамилии могли оказаться утраченными.
Рапорт Сойфера не выстраивался в нарратив, в нем не было литературных оборотов, метафор. Даже когда он о чем-то рассказывал, знаки препинания были расставлены так, что свободное чтение было невозможно. Факты нанизывались один на другой, не всегда с учетом хронологии. Читается рапорт как юридический документ, чем-то напоминающий аффидевит – письменное показание под присягой. Автор не смущался однообразием своего слога, повторами – напротив, все это указывало на систему: речь шла о постоянно повторяющихся случаях поражения в правах, манипуляциях, издевательствах, которые он фиксировал. Не было тут и количественного измерения: кто проявил больше или меньше сознательности, больше или меньше выдержки. Можно сказать, что фиксация фактов в рапорте Сойфера была важнее, чем убеждения самого автора и чем взгляды тех, кого он описывал. При том внимании, которое придавалось оценке мотивов и внутренних состояний субъекта в советском дискурсе, подобное построение повествования требует объяснения. Перечисление фактов в конечном счете оказалось важнее стилистики их описания потому, что риторика как таковая была обесценена террором. Зная, как дискурс о двурушничестве навязывался следователями и как он создавал пространственные, временные и причинно-следственные контрреволюционные связи везде, где было возможно, Сойфер отказывался от связности – антистиль был для него единственным, пусть выбранным интуитивно, возможным решением. Он предлагал читателю простое перечисление фамилий и совершенных преступлений. Разговор велся в бинарном порядке: честный / нечестный, наш / не наш.
Сойфер обличал, клеймил, но его тон был всегда сдержан: автор не считал себя жертвой, не просил за себя. И дело здесь не лично в Сойфере – как чекист он был фальсификатором наряду со всеми. Так, с его слов, в бытность следователем Сойфер «…сел и написал меморандум, что вскрыта в Новосибирском УНКВД контрреволюционная еврейская организация „Поалей Цион“ во главе с раввином, который создал контрреволюционные ячейки в Заготзерно, аптеках, мастерских и т. д., а фигурантов этих контрреволюционных ячеек я взял из списков рабочих и служащих учреждений и мастерских, выбрал имевшихся там евреев». Когда Сойфер отпечатал составленный им меморандум и зашел с ним к Мальцеву, «он меня похвалил за уменье „вскрывать организации“ <…> и велел мне арестовать людей, проходящих по меморандуму, и один экземпляр послать в НКВД СССР Ежову. <…> Эти дела я договорился с Мальцевым докладывать ему, когда на тройке он будет заседать один и тройка будет в единственном числе Мальцева, так я и сделал, дела доложил и 90 с лишним процентов арестованных он писал „Р“, т. е., расстрелять. Всего уже при мне по протоколам проходило до 800 человек этой моей и Мальцева контрреволюционной организации, но я уже не успел остальных арестовать, потому что был сам арестован».
Подробно описывая собственную роль в фабрикации дела партии «Поалей Цион», Сойфер не выделял этот случай. Автор не интересовался самим собой, он был только свидетелем, дожившим, чтобы рассказать, как работал Новосибирский отдел НКВД. Можно предположить, что Сойфер был готов в полной мере к последствиям собственных поступков. Сойфера-преступника в этом смысле нужно отличать от Сойфера-повествователя. Сойфер-повествователь говорил не от своего имени, но от имени не доживших до возможности пересмотра приговора. В своем рапорте Лаврентию Берии Сойфер требовал законной кары, которая должна была постигнуть каждого преступника в отдельности. Только так можно было остановить машину, запущенную с началом Большого террора.
В терминах Ирвинга Гофмана рапорт Сойфера можно читать как описание закулисной зоны следствия. В отличие от рядовых советских граждан, работникам НКВД была доступна оборотная сторона закона – война, объявленная контрреволюции. Но именно потому, что работникам НКВД была явственно видна высшая политическая справедливость террора, было важно поддерживать барьер между законом и чрезвычайным положением, чтобы непосвященные советские граждане ни о чем не догадались. Нормативно-правовой ритуал должен был быть соблюден любой ценой, и было принципиально важно заставить арестованного в этом ритуале участвовать. Следователи «обрабатывали» подследственного. Когда арестант впервые заходил в комнату допроса, он встречал человека, предъявлявшего ему чудовищные подозрения. После бесконечных вопросов, ответов и переговоров согласовывалась драматургия судебного разбирательства, договаривались об именах и характеристиках. «На следствии спрашивали, кто ваши знакомые, и стоило назвать фамилии людей, которых знаешь, и их фамилии вперед записывались на бумажке, а затем в протокол, который давали подписывать, эти все фамилии людей уже были вписаны и числились как участники контрреволюционной правотроцкистской организации». Арестованный Харьков, директор конфетной фабрики, «под руководством Пастаногова был обработан, чтобы он писал показания на знакомых ему коммунистов