Автобиография троцкизма. В поисках искупления. Том 2 - Игал Халфин
Реакция начальника УНКВД в Томске на затеянную Ежовым спецоперацию может служить достаточно яркой иллюстрацией такого рода раздвоенности. На следствии в 1940 году бывший начальник Томского городского отдела Управления НКВД Иван Васильевич Овчинников вспоминал то огромное впечатление, которое произвело созванное Мироновым спецсовещание западносибирских чекистов. Нельзя забывать, подчеркивал Овчинников, что «на этом совещании присутствовал Эйхе, который в то время был для нас маленьким божком; что Эйхе возглавлял тройку; что по линии союзной прокуратуры за подписью Вышинского были аналогичные директивы; что упрощенный метод следствия не только был указан Мироновым, но и указан в директивах Союзной прокуратуры; что о лимитах знала прокуратура; <…> что весь ход операции в Томске был в точном соответствии с указаниями УНКВД». Тут автор брал себе в пример работу Михаила Осиповича Голубчика (1906 г. р.), лейтенанта государственной безопасности, с 1936 года помощника начальника Западно-Сибирского отдела НКВД. Будучи в Москве, Овчинников имел возможность убедиться, что операция по выкорчевыванию контрреволюции
…в гораздо более худших условиях проведена была везде по всему Союзу, причем с применением таких методов в следствии, которые мне и не снились во сне. Тогда была другая обстановка, обстановка, созданная УНКВД, в которой я лично иначе действовать не мог. Будь на моем месте Петров, Сидоров, сделали бы то же самое. В самом начале мне казалось, что операция незаконна, но после ссылки Миронова на решение ЦК я гнал эту мысль из головы как антипартийную, тем более что, как я узнал, все указания по операции исходили от Ежова, секретаря ЦК ВКП(б), председателя КПК ВКП(б). Скажу больше: у меня с приездом Голубчика в Томск была мысль уйти от операции – сделать самострел – ранить себя, как бы нечаянно, и лечь в больницу, но я эту мысль гнал из головы, ибо считал это дезертирством с поля боя с контрреволюцией. Но я горячий по натуре человек, фанатично преданный делу, и в авангарде всегда привык быть в передовой цепи, в гуще дела. Я не имел привычки волынить в работе, я всегда отдавал всего себя делу, и тут мне казалось, что мои мысли о самоустранении от операции будут прямым двурушничеством. Поэтому эту мысль я тем решительнее гнал из головы, чем настойчивей Мальцев внушал нам, что: «Партия и правительство дали нам срок, в который мы должны коротким ударом очиститься от врагов», и что: «Если это не будет сделано, то вы окажетесь сами врагами». Ни я, ни аппарат, никто, разумеется, не хотели быть врагами партии и Советской власти и делали то, что приказывали.
Ханна Арендт в своих исследованиях логики тоталитаризма утверждала, что тоталитарный режим размывает границу между законом и беззаконием. С ее вердиктом, возможно, согласился бы Глобус, размышляя о терроре как жертвоприношениях. Такого рода интерпретация предполагала наблюдения за операцией НКВД с позиции жертвы, простого советского гражданина, который не знал и не мог знать о секретных инструкциях чекистам.
Приведенные выше показания Овчинникова вносят важные коррективы в рассуждения, подобные рассуждениям Глобуса. Овчинников не просто слепо исполнял спущенный сверху приказ об уничтожении врагов народа. Ему «казалось, что операция незаконна», и казалось не просто так: операция действительно попирала все нормы социалистической законности. Между Конституцией СССР и прямым политическим насилием против врагов советской власти пролегала очень ощутимая дистанция. Однако указания на то, что прокуратура и ЦК знали о лимитах, оказывались в полном противоречии с декларируемыми ими дискурсивными правилами и способствовали тому, чтобы Овчинников отбросил сомнения. Более того, в его показаниях обращает на себя внимание противопоставление между «незаконностью операции» и тем, что признание такого ее характера означает «дезертирство с поля боя с контрреволюцией». Субъект должен был сделать выбор между противозаконной войной с контрреволюцией и законом, формально защищавшим контрреволюцию. В Советской России середины 1930‑х годов действие закона никто не приостанавливал, чрезвычайными полномочиями никто наделен не был. Работники НКВД знали, что совершают преступление при попустительстве закона, но преступления свои они совершали, соблюдая формальные требования законности. Они знали, что, согласно конституции, классовая война закончена, но не могли не добить врага. Закон, таким образом, для проводивших секретную операцию превратился в фетиш, формулу, лишенную содержания, которой НКВД все же был обязан ритуально следовать.
Овчинников понимал, что «отказаться в этот момент от проведения операции», не выполнять директивы начальства
…будет означать не что иное как открытое выступление против Ежова, а следовательно, против ЦК, что это будет не что иное, как открытое с моей стороны проведение контрреволюционной линии на практике. Так я думал тогда. К тому же, в Томске и в районе было такое засилье контрреволюции, она так активно себя проявляла, что я самым серьезным образом думал и считал работу и линию свою правильной. <…> Разве можно было тогда допустить мысль о том, что Ежов враг, когда ему курили фимиам и пели восторженные [нрзб.] со страниц всех газет, на собраниях, и называли даже Маратом нашей революции. В том и трагедия, что тогда вся страна была