Иван Лукаш - Бедная любовь Мусоргского
А за шлюпкой, по которой текли струйки утреннего пара, на мокрой земле, у самой воды, лежала утопленница. Ее и сторожил солдат.
Тело с ночи покачивалось у откоса, водой то относило его, то прибивало снова, покуда тихо не повело на песок.
Это была Анна Манфред. Ее можно было узнать по грубым, жестким башмакам, набухшим от воды.
Она покоилась в страшной и великолепной красоте смерти. Темное платье, полное воды, легло на песок, как складки одежд богини Никеи, волосы от воды потемнели, одна рука, посиневшая, была вытянута вдоль тела, а другая поджата под рваный оренбургский платок, в песке и в тине, завязанный узлом на груди.
ЧЕРНЫЙ ЛУЧ
В январе 1874 года было назначено первое представление Бориса Годунова на Мариинской сцене.
Мусоргский думал, что его инструментальная симфония, драма образов и звуков, как он называл царя Бориса, никогда не будет поставлена полностью.
Его бесили, оскорбляли хлопоты, необходимость унижаться перед театральными чиновниками, журнальными критиками, меценатами, знаменитыми приятелями, самодовольными дураками-певцами, самовлюбленными дурами-актрисами...
Но Бориса Годунова поставили.
Ночь перед спектаклем Мусоргский спал очень тихо. Его большие, белые руки спокойно светились на рваном пледе: он отдыхал во сне от суеты последних дней.
Утром, освеженный черным кофе с коньяком, он начал просматривать партитуру, хотя это было не к чему.
Глотками он тянул коньяк. Маслянистый, медленный огонь ожигал его все горячее, светлее.
И музыка стала казаться ему до того удивительно прекрасной, мощной, полной грозы и света, что на глаза наворачивались слезы. Он пьянел.
И внезапно, перелистывая партитуру, вспомнил уличную арфянку Анну. Сердце защемило болью: Бориса он писал позже, но все задумывал с нею. Анна, пятнадцать, двадцать лет назад. Он вспомнил красноватые волосы, как светилась худая рука, и тоненькие ключицы, косое крыло. От Анны ничего не осталось: прах, комья мокрой глины. Ее давно заела земля.
Мусоргский поднялся. Теперь он все делал тяжело, неуклюже. Ему мешала одышка. Одутловатое лицо, с нездоровой желтизной, как будто набрякло от желтоватой воды.
Он начал одеваться к театру: жилет, сюртук. Подкладка жилета на спине истрепалась, висела лохмотьями. Оборванный хлястик пришлось сколоть английской булавкой. Для театра он решил почистить жилет мокрой щеткой.
Большая, с налитыми жилами, рука Мусоргского неверно водила щеткой по стеклянным пуговицам, по темному, когда-то синему, бархату.
В театр он пошел пешком.
Уже померк зимний день с мелькающим снегом. На Петербург легла темная стужа.
Редкие фонари мигали на Невском. Над ними косо носился снег. Мало прохожих. Все неприветливо. Снег мелькает без шума, зловеще, точно летучие белые мыши.
На Невском сердце Мусоргского заныло от страха.
Это был темный страх за царя Бориса. Когда-то он ждал представления Бориса, как светлого чуда, которому суждено обновить, преобразить жизнь, мир. Какое там преображение: вздор. Страшно.
Все беспощадно, страшно, как эта стужа и снег, мелькающий в потемках, точно железные стружки.
В тонких шевровых ботинках, какие он надел для театра, прозябли ноги, посинели ледяные руки. Он не мог разогнуть пальцев. Как все пьяницы, он не выносил холода.
Мусоргский огляделся, чтобы подозвать извозчика.
И тогда над зажженным фонарем увидел черный луч. Сердце заколотилось и замерло.
Черный луч бил над фонарем прямо во тьму, еще более черный, чем мгла январского вечера.
Подкатил Ванька, закиданный снегом. Голова, охваченная морозным туманом, какая-то неживая, курносая, с вывороченными ноздрями.
- Пожалте, барин, подвезем, - осклабился Ванька. Барин стоял у фонаря в расстегнутой шубе, плечо в снегу, выпивший.
"У меня сердечные перебои, мне надо воздухом подышать, я пьян", думал Мусоргский, садясь в санки.
- Вези меня куда-нибудь... По Невскому, через мост, все равно... Потом обратно, в театр... Я сказку...
На Николаевском мосту стужа звенела, как громадная тугая струна.
Тянулись два ряда чугунных фонарей. В них было что-то торжественное и беспощадное. Зажженные фонари на мосту, похожие на погребальные факелы, отбрасывали вверх черные лучи. Такая игра света и тени часто бывает в Петербурге в мглистые зимние ночи.
"Пьяная фантазия, страх", - презрительно упрекал себя Мусоргский, укрываясь от ветра за спину извозчика.
Это его постоянный страх, - невыносимый, - от которого болит сердце.
Занесенные снегом санки попадались навстречу, обгоняли лихачи в дрожащих сетках, протащилась конка, освещенная огнями. Люди в конке покачиваются, как тени.
Все снуют между погребальными фонарями, и все побеждены. Раз и навсегда побеждены, никто не отвертится: все побеждены смертью. И вся его музыка только темный страх перед смертью, татарский вопль ярости, отчаяние перед неминуемым бессмысленным истреблением.
Жало смерти не вырвано. Во всех черный луч. В нем, в курносом Ваньке, в генерале, промчавшемся на лихаче, закутанном в николаевскую шинель с бобрами, и в этой покорной кобыле, с ёкающей селезенкой и длинной кривой спиной, побелевшей от дорожки снега.
Все, что зовут жизнью, только прислушивание человека в самом себе к надвигающейся смерти. Она вламывается как в проломы, единственная победительница всего, опустошающая тьма.
- Философская болтовня дурного вкуса ... А у тебя музыка, - с раздражением по привычке, спорил он с собою, пригибаясь за спину извозчика. Он привык бормотать под нос, как часто одинокие люди.
- Нет-с, не философия... Это и есть моя музыка ...
Еще когда он написал романс "Злая смерть", романсец плохой, черт ли в нем, но и там тот же испуг. А его Борис?
Борис, - сердце упало от тонкой крылатой печали, как всегда, когда думал о царе Борисе. Не поймут Бориса. Кому понять? Сегодня, конечно, будет провал ...
О царе Борисе он думал, как об единственном родном существе на свете, как о своем старшем брате, величественном, благородном и бесконечно несчастном.
У царя Бориса черный луч в глазах. Царь Борис - Эдип Московский, - жертва, брошенная на растерзание року, всепоглощающей тьме. Борис отчаянно борется, а все равно все растерзает, сожрет бунт смерти. Смерть - бессмысленный бунт против живой гармонии мира.
- Браво, вот афоризмишко, - Мусоргский усмехнулся. Он дрожал от холода, дышал вином в затылок вознице, и спорил с собою.
Не афоризмишко, а истинно так. Эллады, Римы, Питеры Брейгели, Боттичелли, Сикстины, си-минорная соната Листа, Бах ... Что Бах ... В Нищем, Галилейском узрели Сына Божьего ... А все равно все ухает в прорву, во тьму. Все одно похоронное шествие между погребальных факелов. Черный луч.
И его песня Марфы, которую он обдумывает, - черный луч, - она отпевает себя, весь мир, - и Шабаш Духов Тьмы, Песни и Пляски Смерти, Без Солнца.
- Сжечь, все сжечь, все ... - шептал он с горечью, отчаянием. - Что я понимаю в жизни, мире? Нет, никто и ничто не ушло во тьму. Все сосуществует с нами ... А я пьяница, кощунник... Я ничего не понимаю ... Но мне страшно ... Господи, страшно в мире Твоем... Это от больного сердца: страшно ... Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного ...
На извозчике, заметенном снегом, обмерзший, с руками, глубоко засунутыми в рукава потертой шубы, Мусоргский снова вспомнил Анну.
Когда-то мальчишкой-офицером, он встретил ее, и услышал в январскую метель мелодию, говор мира Господня.
- Анна, - бормотал он, озираясь с жалобной улыбкой, - Анна...
Слезы, помимо воли бежали по щекам Мусоргского, ледяшками замерзали на всклокоченной бороде, хваченной инеем. Как все пьяницы, он плакал легко и обильно.
Парнишка-извозчик оглянулся раза два и осклабился: видать, пьяный барин, бормочет ...
Мусоргский приказал везти себя в Мариинский театр.
У освещенного театрального подъезда мелькали тени конских голов, кучеров на высоких козлах, с натянутыми возжами, подкатывали кареты, залитые огнем, дрожащие, в морозном тумане.
Стучали двери, спешила толпа, пар дыхания вокруг шапок и шляп, как смутные нимбы. От холода на подъезде потускнели зеркальные щитки ламп.
Две дамы в ротондах переходят площадь, чуть приподымая вечерние платья. Ничего нет изящнее на свете свежей женской головки, причесанной к театру, атласной острой туфельки, и как несет женская рука в белой перчатке до локтя, - из мягкой, какой-то целомудренной замши, - крошечный черепаховый бинокль и веер со страусовыми перьями в створках слоновой кости.
Перед театром, на площади, сильно горят факелы: два чугунных фонаря. Над ними бьет во тьму черный луч.
Мусоргский смешался с толпой, вошел в подъезд. На лестнице в боковые ложи, заколотилось сердце, как над обрывом. Он остановился, мгновение думал: когда извозчик возил его, окоченевшего, по улицам, рядом с ним, в санках, была Анна. Морозный призрак. Он не посмотрел. Но если бы протянул руку, коснулся бы, кажется, сквозь шубку худого тела, тонких ребер, и Анна, студеная, мертвая, положила бы ему голову на плечо с закрытыми глазами, так же, как двадцать лет назад ...