Жак ле Гофф - Интеллектуалы в средние века
Так что у этого дела имелась и не самая благопристойная сторона. Большинство пап были только рады возможности порадеть за преданные им лично ордена и закрепостить университетских преподавателей. Благосклонный к францисканцам король Франции Людовик Святой позволил это сделать, и Рютбеф горько упрекает его за то, что король сделался игрушкой в руках нищенствующих орденов, что он не защищает свое королевство, в котором немалую роль играют права университетов. Студенты, казалось, колебались: многие из них видели преимущества в учебе у нищенствующих, восхищались их личностями, новизной учений. Это еще более запутывало дело, вводя в заблуждение его историков.
В этой борьбе дух новых времен словно разделился надвое. С одной стороны, монахи нищенствующих орденов чужды корпоративности, они разрушают социально-экономический фундамент интеллектуального движения, составляющего надежду нового класса интеллектуалов-тружеников. С другой стороны, перебравшись в города, сблизившись с новыми классами, монахи приходят к лучшему пониманию интеллектуальных и духовных запросов горожан. У схоластики не было лучших голов, чем иные из членов этих орденов; на вершине ее стоит доминиканец св. Фома Аквинский. Под конец своего понтификата Иннокентий IV нашел компромиссное решение, сохранявшее закваску орденов в тесте университетской корпорации. Его наследники оказались не способными к такому компромиссу.
Однако приняв новые формы, эта борьба показала, насколько дух университета противоположен монастырскому идеалу, перенятому и обновленному нищенствующими.
Центральной проблемой, разделявшей эти две стороны, было отношение к бедности. Аскетический отказ от мира, пессимизм во взгляде на человека и природу — вот источник идеала жизни в бедности. Уже поэтому он сталкивается с гуманистическим и натуралистическим оптимизмом большинства университетских мэтров. Но бедность у доминиканцев и францисканцев имеет следствием их нищенство, жизнь на подаяния. В этом случае оппозиция интеллектуалов становится абсолютной. Человек должен жить собственным трудом. Этим они выражают общее мнение всех тружеников той эпохи, которые, что бы ни говорилось по этому поводу, в большинстве своем были враждебно настроены к новым орденам именно из-за попрошайничества. Оно затемняло истинный смысл проповеди св. Доминика и св. Франциска Ассизского. Трудно было признать в качестве идеала нечто столь похожее на обычную нищету, которой пытался избежать любой труженик. Я могу заверить, — пишет Жан де Мен, — что ни 6 одном законе не писано, по крайней мере в нашем законе, будто странствующих Иисуса Христа с его учениками видели побирающимися: милостыни они не просили (а этому нас учат ныне обосновавшиеся в Париже богословы).
…Крепкий телом человек должен зарабатывать себе на жизнь руками своими, коли у него нет средств, даже если он принадлежит к духовному званию или желает служить Богу… Святой Павел призывал апостолов работать, обеспечивать себя необходимым, он запрещал жульничать, говоря: «Трудитесь своими руками и никогда не берите чужого».
Теперь спор предстает уже как борьба белого и черного духовенства в целом. Университетские проблемы отходят на второй план. Пусть парижские мэтры иной раз прибегали в этой борьбе не к самым лучшим средствам, но сражались они за самую сущность своего ремесла. На Парижском соборе 1290 г. им пришлось услышать жестокую речь папского легата, кардинала Гаэтани, будущего Бонифация VIII:
Я желал бы увидеть здесь всех парижских магистров, глупостью коих блещет этот город. С безумным самомнением и греховной дерзостью они присвоили себе право толковать эту привилегию. Неужто они думают, что римская курия раздает столь важные привилегии без предварительного размышления? Разве они забыли, что слово римской курии не перышку подобно, но тяжелее свинца? Все эти магистры, вообразили, будто имеют в наших глазах репутацию ученых; мы же, напротив, считаем их глупцами из глупцов, отравившими весь мир ядом своих речей, да и самим своим существованием… Недопустимо, чтобы любую привилегию священного престола обращало в ничто крючкотворство магистров.
Магистры Парижа, вы стали посмешищем и остаетесь им со всеми вашими знаниями и учениями… В нашу власть отдан весь христианский мир, и мы должны считаться не с тем, что потакает капризам мэтров-клириков, но что полезно для всей вселенной. Быть может, вы полагаете, будто пользуетесь у нас добрым именем; но славу вашу мы считаем лишь глупостью и дымом… Под страхом лишения мест и бенефициев мы отныне требуем покорности и запрещаем всем магистрам публично или приватно проповедовать, обсуждать или определять что-либо относительно привилегий, данных монахам… Суд римский скорее разрушит Парижский университет, нежели отзовет привилегии. Богом мы были призваны не копить знания или блистать ими перед людьми, но спасать наши души. Дела и учения братьев-монахов спасают множество душ, а потому за ними навечно сохранится данная им привилегия. [5]
Но разве преподаватели не были заняты спасением душ? Заслужили ли они такие проклятия своей деятельностью? Будущий папа Бонифаций VIII уже тогда умел создавать себе врагов.
Противоречия схоластики: опасность подражания древним
Не менее трудными и чреватыми кризисами были противоречия духа схоластики.
Этот дух был рациональным, но, основываясь на античной мысли, не всегда умел от нее отойти, перенести проблемы из уже не существующего исторического контекста в контекст актуальный. Даже св. Фома нередко остается пленником Аристотеля. Все же было некое противоречие в том, что для разъяснения христианства, для его приспособления к нуждам времени прибегали к учениям, предшествующим самому христианству.
Примеров тому можно привести сколько угодно. Приведем всего лишь три из них.
Как мы пытались показать выше, для университетских мэтров не было ничего важнее проблемы труда — с того момента, как сами они стали тружениками. Но для древних труд был прежде всего ручным и презренным трудом раба, эксплуатацией которою жили античные общества. Св. Фома перенимает у Аристотеля теорию рабского труда, а Рютбеф, беднейший из поэтов-школяров, гордо восклицает: «Я не из тех, кто работает руками». Схоластика не сумела определить место физического труда, и это — наиболее важный ее грех, поскольку, обособляя привилегированный труд интеллектуала, отделяя его от других участников городской стройки, она тем самым подрывала фундамент университетского существования.
Требующее смелости и страстной пытливости ума ремесло интеллектуала, если и должно было уметь умерять свои порывы, то все равно оно ничего не выигрывало, заимствуя у древних мораль посредственности, ту «meden agan» греков, из которой извлек свою «aurea mediocritas» Гораций. Но часто интеллектуалы проповедовали именно мораль золотой середины, признак обуржуазивания и мелкого самоотречения. Кто ни на что не претендует, — читаем мы в Романе о Розе, — притом, что ему есть, на что жить со дня на день, тот довольствуется своим доходом и не думает, что ему чего-то не хватает… Золотая середина носит имя достаточности: в ней пребывает изобилие добродетелей. Так сужается горизонт, так гибнут праведные порывы.
В динамичном мире XIII в., в унисон с которым схоластика выстраивала свои творения, она не сумела отойти от античной теории искусства как подражания природе, не признавала творчеством человеческий труд и стесняла его.
Искусство не производит столь истинных форм, — пишет тот же Жан де Мен. — На коленях перед Природой, внимая ей, искусство вымаливает у нее и получает, подобно нищему или вору, лишенному знания и власти, но старательно ей подражающему в том, чему она хочет его научить — ухватывать действительность посредством и изображений. Оно наблюдает за работой Природы, ибо желало бы сотворить нечто подобное, и оно ей подражает, обезьянничает, но его гений слишком слаб, чтобы создавать живое, каким бы простым оно ни казалось… Увы, вот искусство, пожелавшее быть фотографией.
Соблазны натурализма
Схоластика искала связи между Богом и Природой; но натурализм интеллектуалов мог развиваться в различных направлениях. В университетах по-прежнему жила вольная традиция голиардов. В ней стало меньше агрессивности, зато больше уверенности. Природа и Гений не стонут у Жана де Мена в отличие от Алана Лилльского. Вторая часть Романа о Розе представляет собой гимн неисчерпаемому плодородию Природы, страстный призыв безоговорочно подчиниться ее законам, необузданной сексуальности. Брак здесь трактуется грубо. Налагаемые им ограничения клеймятся как противоестественные и чуть ли не равные содомии.
Супружество есть связь презренная… Природа не так глупа, чтобы создавать Маротту для одного лишь Робишона или Робишона только для Маротты, Агнессы или Перетты; она создала нас, не сомневайтесь, ребята, всех для всех…