Соломон Волков - История культуры Санкт-Петербурга
Бродского к Ахматовой привез на ее маленькую дачу в Комарове, под Ленинградом, летом 1961 года его приятель, молодой поэт Евгений Рейн. Поначалу Ахматова не произвела на самоуверенного Бродского особого впечатления. «И только в один прекрасный день, возвращаясь от Ахматовой в набитой битком электричке, я вдруг понял – знаете, вдруг как бы спадает завеса, – с кем или, вернее, с чем я имею дело, – признался мне позднее Бродский. – Я вспомнил то ли ее фразу, то ли поворот головы – и вдруг все стало на свои места. С тех пор я не то чтобы зачастил к Ахматовой, но, в общем, виделся с ней довольно регулярно. Я даже снимал дачу в Комарове в одну из зим. Тогда мы с ней виделись буквально каждый день. Дело было вовсе не в литературе, а в чисто человеческой и – смею сказать – обоюдной привязанности».
К моменту его знакомства с Ахматовой у родившегося в 1940 году в Ленинграде Бродского была уже довольно колоритная, особенно для городского еврейского юноши, биография. Вместе с матерью он, как и другие жители Ленинграда, голодал в осажденном городе (отец его, военный корреспондент на флоте, принимал участие в прорыве блокады). И одним из сильнейших воспоминаний детства Бродского стало впечатление от первой в его жизни белой булочки: «Я стою на стуле и ем ее, а взрослые родные на меня смотрят».
Когда умер «великий вождь и учитель прогрессивного человечества» Сталин, 13-летний Бродский уже ощущал себя достаточно независимым, чтобы не впасть в истерически-траурное состояние, охватившее многих в те напряженные и тревожные дни. «Нас, школьников, созвали в актовый зал, и наша классная руководительница (ей орден Ленина сам Жданов прикалывал – об этом все знали, это большим было делом) вылезла на сцену, – вспоминал Бродский. – Начав траурную речь, она вдруг сбилась и истошным голосом завопила: «На колени! На колени!» И начался пандемониум. Вокруг все ревут, и я как бы тоже должен был бы заплакать, но – тогда к моему стыду, а сейчас, думаю, к чести – это у меня не получилось. Когда я вернулся домой, то мать тоже плакала. Я смотрел на нее с некоторым удивлением, пока вдруг отец мне не подмигнул. Тут я понял окончательно, что мне по поводу смерти Сталина особенно расстраиваться не о чем».
15 лет от роду Иосиф бросил школу и пошел фрезеровщиком на ленинградский оборонный завод «Арсенал». С 1956 до 1962 года он менял места своей работы не меньше 13 раз, много путешествуя по России в составе геологических партий. Одним из наиболее экзотических занятий Бродского в тот период было исполнение обязанностей помощника прозектора в морге областной больницы, где он разрезал трупы, снимал им крышки черепов, вынимал внутренности, потом зашивая их назад.
Бродский отказался от этой службы после произведшей на него весьма тяжелое впечатление сцены. Летом от токсической диспепсии в Ленинградской области умирало много маленьких детей. Среди них была пара цыганских двойняшек. Когда их отец пришел в морг, чтобы забрать трупики, и увидел их разрезанными, то стал гоняться за Бродским по моргу с ножом в руке, пытаясь его убить.
«Я бегал от него между этими столами, на которых лежали трупы, накрытые простынями, – рассказывал мне Бродский. – Вот это был сюрреализм, по сравнению с которым Жан Кокто – сопля! Наконец, он настиг меня, ухватил за грудки, и я понял, что сейчас произойдет что-нибудь ужасное. Тогда я схватил подвернувшийся под руку хирургический молоток и, изловчившись, ударил этого цыгана по костяшке запястья. Его руки разжались, он осел и заплакал. А мне стало очень не по себе».
Несомненно, что когда молодой Бродский начал писать стихи, то весь этот ранний жестокий опыт способствовал появлению в его произведениях мотивов одиночества и отчуждения, основным источником которых был, конечно, трагический и романтический характер дарования Бродского. Важнейшую роль, по признанию самого Бродского, сыграл тот факт, что его родным городом был Ленинград, который Бродский всегда предпочитал называть, вопреки официальному имени, как и многие его современники, Питером.
Бродский объяснял, что Петербург был построен на краю государства, почти вне его, и, таким образом, живущий в нем писатель также волей-неволей становится аутсайдером. Как заметил один из свидетелей первых поэтических выступлений Бродского в Ленинграде, «отчуждение было для молодого Бродского единственным доступным, единственным осуществимым вариантом свободы. Поэтому разлука – с жизнью, с женщиной, с городом или страной – так часто репетируется в его стихах».
В самом Ленинграде Бродский выбирал для описания, как правило, его периферийные районы. В стихотворении 1962 года, которое так и было названо Бродским – «От окраины к центру», он описывает «полуостров заводов, парадиз мастерских и аркадию фабрик». Как комментировал Бродский, «в то время про эту часть города, про этот мир никто не писал. А я всегда очень торчал на индустриальном пейзаже. Мне была близка вся эта поэтика нового времени: зрелище еще только начинавшихся новостроек, ощущение открытого пространства, заполненного какими-то торчащими сооружениями. Это все рождало мысль об одиночестве, о непривязанности».
В этом же стихотворении, где нетрадиционные эмоции Бродского в отношении Ленинграда включают в себя «грусть от кирпичной трубы и собачьего лая», поэт сделал неожиданное предсказание, в своей трагичности перекликавшееся со знаменитой «Молитвой» Ахматовой: «Слава богу, что я на земле без отчизны остался». Как и в случае с Ахматовой, предсказавшей ужасные жертвы на своем пути, Бродский здесь то ли угадал свою последующую судьбу, то ли запрограммировал ее. (Бродский часто повторял мысль о том, что поэт, в поисках правильного слова, становится иногда пророком, буквально «натыкаясь» на удивительные открытия и предсказания.)
В данном случае, согласно Бродскому, центробежная идея стихотворения «От окраины к центру» раскручивалась приблизительно таким образом: «Окраина – это не только конец привычного мира, но и начало мира непривычного, который куда больше, огромней. Идея стихотворения в том, что, перемещаясь на окраину, ты отдаляешься от всего на свете и тем самым выходишь в большой мир».
Этот новый взгляд на Ленинград сочетался у Бродского с более традиционным подходом к теме, выраженным в его замечательных «Стансах к городу», написанных в том же 1962 году, где поэт обращается к городу так:
…пусть меня, беглеца, осенитбелой ночью твоянеподвижная слава земная.
Однако и здесь, хотя Ленинград предстает в ореоле «славы земной», присутствует навязчивая тема побега, вступающая в определенный конфликт с ахматовским постоянным горделивым настаиванием на своей неотделимости от судеб города. Тем не менее сама Ахматова, очевидно, смирилась с этими и другими отклонениями Бродского от ее поэтического кредо, включив его в сформировавшийся вокруг нее кружок молодых поэтов, окрещенных ею «волшебным хором».
В этот «хор», кроме Бродского и Рейна, входили также Анатолий Найман и Дмитрий Бобышев, более близко принявшие к сердцу некоторые акмеистические принципы ахматовского творчества, вроде ее требования к поэту быть непременно кратким. Бродский этот важный для Ахматовой принцип нарушал постоянно. Отдельные его стихотворения растягивались иногда до 200 и более строк, и Ахматовой это в конце концов начало даже нравиться. Она часто говорила о стихах Бродского, что после Мандельштама ничего подобного не читала, и одну из строчек Бродского поставила эпиграфом к своему стихотворению «Последняя роза». У Ахматовой, отбиравшей такие эпиграфы с большим тщанием, это был признак высокого отличия.
В Бродском, как и в Мандельштаме, Ахматовой нравилась его неистовость и поэтический темперамент. Она шутливо называла Бродского «полтора кота»: такое прозвище Ахматова дала любимому ею соседскому коту, огромному и рыжему, обладавшему бешеной энергией и производившему массу шума. Когда Бродского арестовали и судили, Ахматова активно включилась в его защиту и очень горевала, что молодого поэта не удалось отстоять. Вместе с тем Ахматова, великий знаток и мастер создания мифов, иронически, но прозорливо замечала о властях, столь настойчиво и злобно преследовавших Бродского: «Какую биографию делают нашему рыжему! Как будто он кого-то нарочно нанял».
Идеологический репрессивный аппарат в Ленинграде не ошибся, избрав Бродского точкой приложения своих карательных акций, хотя стихи молодого поэта не были откровенно политическими. Но и от них, и от самого поведения Бродского исходила специфически «петербургская» эманация свободы и независимости, которая ортодоксами ощущалась как вызывающая и угрожающая. Бродский об этом, вспоминая своего ленинградского приятеля, писателя Сергея Довлатова, написал так: «Идея индивидуализма, человека самого по себе, на отшибе и в чистом виде, была нашей собственной. Возможность физического ее осуществления была ничтожной, если не отсутствовала вообще».