Далёкая песня дождя - Вячеслав Евгеньевич Ременчик
— Вот беда… вот беда-то какая…
Как только они, тяжело дыша от быстрого бега, подбежали к мельнице, дядька, заслонив собою Васятку, бесстрашно встал в проеме настежь распахнутых ворот. Широко расставив ноги, он вскинул к плечу винтовку, щелкнул затвором и зычно крикнул в темноту:
— А ну выметайсь отседова, волчья поросль! А то дырок в вас понаделаю, не оправитесь!
В ответ чуть слышно скрипнули створки ворот, тронутые легким порывом утреннего ветерка, да протяжно заржал запряженный в телегу старый мерин. Недалеко от телеги валялся так и не погруженный мешок с мукой, а в небольшом темном пятне на траве Васятка распознал кучерскую шляпу Тихона-заики.
Приехавший к обеду отец, заслушав за миской с двухдневными кислыми щами рассказ сына о случившемся ночью, погладил его по русой голове и произнес:
— Молодца, сынок, что не забоялся, не оплошал, — а потом добавил то, что тогда было Васятке не совсем понятным: — И Савоське низкий поклон, пуганул окаянных.
Кривого Харитона и Тихона-заику на селе больше никто никогда не встречал. Сгинули они навсегда. А брошенный ими без пригляду старый мерин еще успел на склоне своей долгой по лошадиным меркам жизни покормиться колхозным овсом.
В тот вечер Васятка после разговора с отцом никак не мог уснуть, ворочался с боку на бок, взбивал то и дело вдруг ставшую каменной подушку. Перед глазами мелькали тревожные картинки прошлой ночи, Харитон, Тихон, дядька Семен и… тот самый Савоська — ныне невидимый, но такой же, как когда-то, добрый и заботливый.
Когда образы в голове начали расплываться, смешиваясь друг с другом в какой-то сиреневой дымке, а веки стали тяжелеть и медленно смыкаться, в углу кто-то приглушенно, видимо, зажимая ладонью рот, чихнул.
— Савоська, ты, что ли? — еле шевеля губами, погружаясь в мягкий, как вата, тягучий сон, произнес Васятка. Спросил, твердо зная, что ответа не услышит. И вдруг в ушах то ли послышался, то ли почудился вроде бы совершенно незнакомый, но какой-то удивительно родной шепот:
— Я это, я… Почивай покойно…
25
Засыпая в этот день поздно вечером, я слышал, как после традиционного чаепития в столовой бабушка распекала деда:
— Ну что ты мальцу своим Савоськой голову морочишь. Уж просила тебя я, уж молила, а ты… Дети наши Савоськой оболваненные росли, теперь внука этой глупой байкой дуришь.
Как отвечал на эти упреки дед, я не слышал. Или говорил он, как всегда, тихо, или вовсе молчал, что бывало еще чаще.
Ночью ко мне явился Савоська. И не мог взять я в толк, то ли сон это был, то ли полуночная явь, но ясно при свете полной луны я видел, что стоит в углу комнаты, прислонившись спиной к печи, светловолосый мальчик в военной форме и смотрит на меня лучистым взором своих голубых бездонных глаз. Пораженный этим чудным видением, я слегка приподнялся в постели и приветливо махнул ему рукой, а он не ответил, вместо этого вдруг мгновенно потускнел на глазах и превратился в дедову шинельку, висящую на одиноком гвоздике у печки.
Разбудил меня звонкий звук остро наточенного топора, со свистом рубающего сухие березовые поленья. Я бодро вскочил с кровати и, почувствовав всем телом приятный утренний холодок еще не топленной комнатушки, очень быстро, отработанными движениями закутался в мое любимое, пахнущее дедом одеяло. Я безумно любил запах деда, эту приятно щекочущую нос гремучую, но удивительно ароматную помесь тройного одеколона, которым он обильно пришлепывал щеки после утреннего бритья, ядреного домашнего табака-самосада, или махры, как называл дед свое любимое курево, и антоновских яблок из нашего сада, независимо от времени года. Я сохранил в памяти этот не передаваемый словами чудный пьянящий аромат и пронес его в себе через всю жизнь в каждой клеточке кожи, в пазухах носа, в верхушках легких и где-то глубоко у самого сердца.
Так, закутанный в одеяло, словно большая тряпичная кукла, я крохотными шажочками подковылял к окну и прижался носом к холодному синеватому стеклу. Дед, умело сжимая в крепких мужицких руках большущий колун, волшебно разрубал толстенные белокожие чурбаки на несколько аккуратных поленушек и бросал их в большую кучу дров у забора. Я знал, что без меня он не будет укладывать их в дровяник, ведь это была моя прямая обязанность и одно из любимейших занятий.
— Дед, а дед! — крикнул я в открытую форточку, кряхтя, взобравшись на узкий подоконник. — А мне Савоська ночью явился.
Дед, заслышав мой голосок, глухо, с легким металлическим звоном вонзает тяжелый колун острющим топорищем в толстый чурбак и, приветливо улыбаясь мне, отвечает:
— Савоська, говоришь? Ну и ладно. К добру это, внучок. Он всегда к добру является, — и снова берется за колун.
А я соскальзываю с подоконника, подхожу к висящей у печи дедовой шинельке, темно-серой, с двумя рядами золоченых пуговиц, и глажу ладошкой приятное на ощупь, мягкое и немного шершавое сукно.
Позднее этот то ли сон, то ли видение с Савоськой у печи раз от разу являлся ко мне, где бы я ни был — в минской квартире или в казенном жилье на чужбине. Долго после таких свиданий вспоминается дед и думается о Савоське. Кем он был, этот парнишка, — с виду вполне обычный, но, как сейчас принято говорить, «с некоторыми особенностями развития»? Действительно ли он обладал таким чудесным даром, или это все придумано людьми? И, наконец, зачем надо было моему деду, человеку исключительно материалистических воззрений, кроме того члену партии и офицеру-политработнику, долгое время хранить эту легенду и погружать в нее меня, своего любимого внука?
А выход Савоськи с иконой? Конечно же, знал малец, долгое время живший в поповской семье, что на древней иконе был изображен святой лик Николая-угодника, еще именуемого в народе миротворцем. Наверняка хотел подсказать недругам шаг к примирению, но не понял или не желал понять его молодой подхорунжий. Я часто спрашивал и деда, и себя: почему паренек не затаился в церкви, не спрятался в подпол или еще в какое-либо укромное местечко? Остался бы жить и попивал бы сейчас у печки чаек с внуками.
Этот вопрос, как и многие другие вопросы о Савоське, раз от разу будоражат мою и без того суетную душу на протяжении всего жизненного пути, будоражат и