Единственное число любви - Мария Барыкова
— Он не придет. Они с Гайдой уже у озера. — Перед глазами у меня заплясали крошечные зеркала: Гайдой звали любимую легавую прадеда. — И вообще, ему лучше быть здесь, ведь, как я понял, это не совсем твоя собака. Им вдвоем будет хорошо, им откроется будущее. А здорово, что ты в таком комбезе! — вдруг ни к селу ни к городу по-мальчишески ляпнул он. — Я представлял тебя совсем другой.
Разумеется, спрашивать о чем-либо было бесполезно — оставалось, наверное, лишь узнать будущее, раз уж этот мальчик владел прошлым. И не успела я сглотнуть горчащую слюну ожидания, когда он заговорил сам:
— Я понимаю, тебе трудно соединить все факты реальности и подсознания. Не надо. Считай просто, что я… ну, скажем, потомок побочного сына кого-то из живших здесь. — Мальчик кивнул в сторону пепелища, и брови его сошлись в суровую прямую линию. — С детства от дряхлого дедушки наслушался рассказов и про псовую охоту, и про дом, и про сад. А что говорю складно, так просто потому, что много читаю. Словом, ничего необычного. Ведь ты сама хотела некоего откровения? Освобождения? Знания? Таланта? Воплощения себя? Чего-то ведь ты хотела, идя сюда?
— Спасения, — прошептала я.
— Спасения? — словно бы даже удивился юноша. — Но разве его ищут на земле? Ты, наверное, ошиблась. — Он нахмурился. — Это плохо. Ведь сегодня — твой третий и последний…
— Что?
Солнце уходило, в длинных тенях деревьев домик садовника казался заброшенной готической часовней. Мы так и стояли на пороге, и что было за дверьми — все еще оставалось неизвестным.
— Шаг.
— Шаг? Последний… — переспросила я непослушными губами, удивляясь, почему же передо мной стоит парень в поношенной одежде, а не сияющий архангел в одеянии из белых роз.
— Да. Потому что это единственная возможность страстью исполнить долг. Иди сюда. — И он жестом показал мне, что надо обогнуть дом.
Я перешагнула полосу тени, косо падавшей от островерхой крыши, и невольно отшатнулась. Но юноша уже крепко держал меня за руку прохладными тонкими пальцами. На поляне по-весеннему прозрачного леса бушевали цветы, но не те, чьи названия настолько Стерлись на наших устах, что мы уже не осознаем их сути, а неприрученные дети природы. На невысоких голых прутьях пенилось сиренью волчье лыко, ковыляли на мохнатых ножках лиловые колокольцы ядовитой сон-травы, медуница на глазах менялась от красного к почти синему, а упрямые кожистые листья выталкивали наверх зеленовато-желтые снаружи и темно-вишневые внутри цветы копытня.
И над этими дышащими первозданной мощью растениями вдруг с востока взошел месяц, мал и темен, худ и мрачен, и остановился над моей головой. Тут же над ним застыл другой, поднявшийся с запада, огромный и светлый. От обоих шел испепеляющий жар, в котором светлый медленно приближался к темному. Догнав, он ударил его собой, и поглотил, и принял, и темный просветился в нем слабой прозрачной тенью. Тотчас светлый вспыхнул еще ярче, выпустил из себя огненные искры и стал расти, сияя и слепя неизреченным светом.
И все названия стали мне известны, и все законы понятны, и все веления доступны.
И тогда свет над поляной стал серым, словно присыпанным пеплом, и волчье лыко сизой пеной уже слетало с оскаленных лошадиных морд. Пронзительно завыли трубы, заволновались травы, заметались рыжие языки горицвета, и метелки хохлаток закурились все тем же чудовищно-сладким, сводящим с ума запахом.
Прохладные пальцы стали горячими, и я открыла глаза, чтобы увидеть, как нежным румянцем залилось лицо, в котором — я уже не сомневалась — явственно проступили тонкие черты семисотлетнего дворянства.
Я хотела поднять руку, чтобы коснуться и проверить… Но не успела — юноша легкими стопами шагнул в живое горячее буйство, и его светлые прямые волосы стали плавно подниматься от идущего снизу смертельного жара. Откуда-то из глубины леса послышалось однообразное и тревожное «рюю… рюю… рюю…» зяблика, неожиданно закончившееся лихим «тиу», и юноша начал медленно клониться в жгучие травы.
А спустя минуту пеночка уже выводила над густыми пустынными снегами свое печальное «фиу-фию», и лишь пять розоватых пятен на запястье говорили о том, что кто-то действительно только что держал меня за руку…
Амура я так и не нашла.
14
Я вернулась в город в апреле и обнаружила идеально убранную, но покрытую пылью квартиру и узкий лист бумаги на письменном столе, сообщавший, что Владислав уехал на год в Германию, чтобы закончить свою книгу о Достоевском и, как он выразился, «не только поверить теорией практику, но и обрести веру».
С исчезновением Амура прекратились мои прогулки, со смертью Никласа — долг, с отъездом Владислава — страсть. Старый мир лежал в руинах, ставших уже почти экспонатами, и, бродя среди них, я испытывала лишь праздное любопытство. Я просто впитывала в себя впечатления жизни, как растение впитывает соки земли, а вокруг тайно и буйно цвела поляна далекого северного леса. И у изголовья всегда лежала книга с серебряной вязью.
Но в мае, когда деревья и кусты только-только начали покрываться листвой и разноцветье еще не успело вытеснить непорочную белизну первых цветов, всегда преобладающих по весне, поскольку именно белое больше всего привлекает к себе оплодотворяющих обитателей леса в нежных весенних сумерках, я решилась бросить спасительные костыли города.
В пустой Александрии пахло ветром, стлавшийся под ногами дым сжигаемых листьев завивался вокруг полуразрушенных памятников и густым молоком огибал холмы, на которых после его теплых объятий появлялись голубые перелески. Я шла за длинными шлейфами дыма, закрывавшими щиколотки, и на одном из откосов склонилась над едва показавшимся ростком: два почти прозрачных, почти бесцветных листочка охватывали туго сжатый бутон, образуя острую стрелку, пробившуюся сквозь всю толщу наслоений лета, осени и зимы. Внезапно холм вспыхнул, озаренный прорвавшимся сквозь туман солнцем, и, подняв голову, я увидела перед собой памятник красного гранита, на котором золотилась готическая надпись:
САДОВНИК ЭРЛЕР
Мужу и другу
Я коснулась камня ладонью и в тот же миг где-то глубоко внутри себя ощутила сгусток победившей жизни.
РАССКАЗЫ
КИЗИЛ
Заканчивалось далекое лето семидесятых. Уже рыжеющая яйла сползала к морю и там вскипала кровавой пеной созревшего кизила, вкус которого был столь же пронзителен и столь же неуловим, как вкус тайно сорванного поцелуя. Глянцевитая тонкая кожица, неподвластная губам и небу и требующая легкого усилия зубов. Влажная мякоть.