Единственное число любви - Мария Барыкова
Шепчу, что словно в садах далеких
Ищет подруга тебя, и после
Жутких и сумрачных дней нашлись мы
Здесь в потоках святого прамира.
Нам улыбалась Греция, и потому мы не сознавали ни своих чувств, ни своей наготы. Зато и то и другое видел тот, чьи глаза все чаще становились припухшими и упорно смотревшими в сторону при моем возвращении, а коленки и локти все больше покрывались прихотливой сетью царапин. Как-то на пляже я провела по ним пальцем и усмехнулась:
— По ним можно изучать целые путешествия…
— Почему же только путешествия? — в тон мне ответил он. — Можно и роман.
— Не дерзи. Это не роман. Это — Крым, август, литература. — Он недоверчиво отвернулся, но по вздыбившемуся пушку на поющих позвонках было ясно, что надежда все-таки отравила его. — Хочешь, пойдем с нами сегодня за кизилом?
— В овраг за третьей бухтой? — язвительно уточнил Борька, дабы у меня не осталось никаких сомнений в том, что он был везде и видел все.
— Ну, тебе лучше знать, где ягоды слаще, — парировала я, на секунду забыв, что передо мной ребенок.
— Где слаще, туда вам не добраться, — спокойно и веско уронил он, вставая. — Впрочем, надень мою рубашку с длинными рукавами.
Игорь в ответ на мое предложение только улыбнулся и заметил, что ближе к вечеру любые овраги в горах не самое лучшее место, поскольку весь жар за день стекает туда и стоит на дне густой мутью, от которой болит голова и лопаются переспелые ягоды. Но мы все-таки пошли.
Дорога, шурша, вздыхая и звеня, долго вела нас наверх, в просветах деревьев иногда открывая море — настоящее море, без прибрежной полосы, золотое и серое. Борька почти бежал впереди, словно это он взял нас с собой, а Игорь смеялся влажными глазами и лениво шагал за мной, играя смолистыми шишками, ибо уже знал, что мне нравился запах кипариса, всегда мятно холодивший кожу. Так мы шли втроем, юноша, девушка и мальчик, и прозрачный аттический свет ложился нам на плечи. И не хотелось ничего иного.
В овраге действительно оказалось душно. Его сторожила тяжелая сладкая тишина, в которой солнечные пятна обретали плоть. Мы переглянулись и разошлись в разные стороны.
Я лениво собирала багровые вздувшиеся ягоды, лопающиеся от любого неверного прикосновения и пятнающие руки балаганным подобием крови. Солнце висело прямо у меня за спиной, делая запах мальчишеского пота от Борькиной рубашки явственней роскошного восточного аромата кизила. И скоро это ощущение, умноженное на ненужное занятие и отсутствие Игоря, стало раздражающим, словно притаившийся в засаде угаданный соглядатай. Оглянувшись, я осторожно позвала:
— Игорь! — и невольно добавила: — Гиперион… — но, не услышав в ответ ничего, кроме испуганно взлетевшей птицы, с яростным облегчением сбросила клетчатую ткань, отодрав ее, как кожу. Через минуту руки и плечи покрылись саднящей паутиной царапин, и я растянулась на горячей земле в причудливым узоре травинок и трещин. Внизу было совсем душно, и воздух казался не только осязаемым, но и видимым. Он клубился, обволакивал и ласкал, словно вожделеющий античный бог, и губы раскрывались ему в ответ, и розоватое марево застилало взор. Бестелесное дыхание обнимало колени и поднималось выше, жарким пластом ложась на живот, на худые ребра, обжигая незагорелые и прохладные нижние своды груди. Я отдавалась торжествующей силе древней природы, неотделимой от божества, от чувства жизни и своего единственно возможного места в ней. И, как в линзе, под солнцем сгущающей невидимый свет в тугой завиток огня, во мне воплощались все грезы шестнадцати лет. Пахло смолой и солью. А природный бог становился все настойчивей, дыхание его влажней и гуще, и, становясь таким же горячим паром, я еще блаженно думала о прекрасном сочинении, которое напишу первого сентября: о Тавриде, последнем лете детства и даре божественной любви.
Я вскочила слепая от бешенства и, не найдя под рукой ничего, кроме собранного кизила в пластмассовом ведерке, как пантера, разрывающая внутренности жертвы не сверху вниз, а наоборот, мазнула раздавленными ягодами от курчавого лоскутка до смуглого угловатого плеча.
— Вот тебе твоя потерянная невинность! Мальчишка, дурак! Все испортил!
И, схватив рубашку, распятую на твердой, как камень, земле, я бросилась наверх, обдирая руки и ломая ногти. А Борька остался в овраге и пришел только к вечеру, когда начали волноваться не только родители, но и я сама.
— Я плавал к третьей бухте, — тихо ответил он на расспросы матери, и я поняла, что это правда. И что он все-таки стал мужчиной.
Через два дня мы уехали. Но и сейчас, спустя много лет, мне порой видится маленький античный божок, стоящий внизу, один среди пылающих кустов, и алые капли стекают с его обнаженного тела, предвещая иные видения и иное страдание.
ЛАБУРНУМ
Дом стоял на высоком холме, а перед ним за рекой тянулся густо-зеленый летом и девственно-белый зимой «турецкий берег», названный так по имени забытой богом деревушки Турец, которую не было видно с холма даже в самую ясную погоду.
Дом жил своей собственной жизнью, храня в себе и голоса гродненских гусар, заночевавших здесь январской ночью восемьсот тринадцатого года, и глухой, но удовлетворенный гул сельца под горой при известии об августовском путче, и вчерашний разговор о том, что лисичек по всем приметам в это лето будет видимо-невидимо. Отовсюду — со стен и со страниц альбомов, которых в доме было множество, — смотрели на его нынешних обитателей лица русских мальчиков, всегда немного застенчивых, а потому надменных и улыбавшихся тайными улыбками посвященности вкупе с каким-то порочным целомудрием. Поэтому в доме царила странная атмосфера, которую никто не пытался выразить, но если бы кто-то и решился на это, то, безусловно, не обошелся бы без определений смутных токов тела, уносящихся, однако, ввысь, туда, где они уже смыкаются с духом, а после и вовсе начал бы лепетать нечто совсем невразумительное, вроде льдинками тающих на воспаленном языке слов «жасмин» и «жемчуг»… жемчуг и жасмин… где в первом таилось напряжение