Единственное число любви - Мария Барыкова
И вот, надев все тот же алый комбинезон, я вышла в дорогу на рассвете того дня, когда солнце впервые показалось не в суровом морозном багрянце, а в легком желтоватом сиянии, обнимающем все вокруг без разбора. Стараясь идти меж тракторными колеями, я чувствовала себя сгущением этого света, ко всему готовым и ко всему равнодушным. Вокруг стелились опушки, зеленоватые от сбросивших пласты снега елей. Скоро я вошла в бор, здесь стоял тихий треск, и было непонятно, то ли это играет последний мороз, то ли уже раскрываются шишки, и дыхание весны подхватывает крылатые семена. И уже лишь за спиной реял невидимый плащ предательств, обид и страстей, но и его уносило все дальше порывами проснувшегося ветра.
Не только дома, но и самой усадьбы давно уже не существовало, и лишь по внезапному ощущению замкнутости пространства можно было догадаться, что входишь туда, где сотни лет создавался мир, без которого не было бы ни тебя самой, ни страны. В этих полумертвых деревьях, изуродованных сельской техникой кустах, размозженных куртинах все еще читался строгий, ясный, разумно устроенный сад. Нетронутым лимонным огнем горело несколько лиственниц. Я все ближе подходила к страшному своей зияющей пустотой месту, по углам которого верными стражами стояли четыре черных, словно обугленных дуба в тех позах, в каких застигла их смерть. Между ними лежал холодный, как саван, глубокий снег. О, если хотя бы остов, хотя бы заиндевевшие руины, хотя бы расколотый зуб сохранившейся «голландки»! Нет, от той жизни, что протекала здесь в муках и познании, падениях и вере, ненависти и любви, не осталось ничего, кроме слепящего безжизненного прямоугольника. В отчаянии я еще попыталась разгрести руками слежавшийся снег, чтобы добраться хотя бы до камней, но замерзшие пальцы уже слушались меня плохо. Мне незачем было выживать, незачем уезжать из Петербурга. То, что там еще могло пьянить и пленять, здесь убивало. Или, что гораздо ужасней, отнимало последнюю надежду. Мать сыра земля, как и отец-разум, блестяще сыграли свою злую шутку. Из-за висевших на горизонте туч торжествующе сияло лицо Владислава. Я упала ничком в победивший снег.
Снег пах гарью, мерзлым навозом, и лишь слабой струйкой словно издалека пробивался аромат чего-то теплого: пролитых ли сливок, свежевыглаженных ли кружев… Но как-то неожиданно к этому запаху стал примешиваться и звук — нежно-утробный, настороженный, а в ответ другой, басовитый ропот, мгновениями переходящий в почти щенячий писк. Сомнений быть не могло: только Амур умел так обворожительно и умело обхаживать дам. Но в соблазняющем рыке читалось не только покровительство суке, но и настороженность при виде чужого. Последнее мне совершенно не понравилось и заставило рывком сесть, схватившись за жесткий загривок вновь обретенного пса.
В нескольких шагах от застывшего рядом Амура стоял юноша с собакой. На вид лет шестнадцати, одетый в подпаленный с левого бока ватник, он смотрел слегка удивленными глазами цвета мартовского неба и улыбался, и лицо его своей прозрачной тонкостью как-то совсем не вязалось с деревней. Собака же, в которой никакие поколения случайных любовей и варварского обращения не могли затмить подлинного изящества древних гончакских кровей, всем своим видом, вздернутыми ушами и перебирающими ногами демонстрировала любовь, нетерпение и любопытство.
— Что ты здесь делаешь? — первой не выдержала я.
— А ты? — В вопросе юноши не было дерзости, а лишь спокойная потребность в знании. Собака же, хитрая провинциальная барышня, склонила лукавую морду в сторону Амура.
— Сижу, как видишь. — Мне совсем не хотелось посвящать странного незнакомца в цель своего появления здесь.
— Зачем ты так? — укоризненно произнес он. — Может быть, я тебя-то давно и жду. Только собака не та.
— Что значит «не та»? — удивилась я. — А какая должна быть «та»? И к тому же твоей сучонке мой красавец откровенно нравится.
Юноша вспыхнул, отчего его бледное лицо стало совсем фарфоровым.
— Сучонка… — пробормотал он. — Да такой собаки… Она такая полазистая, что… Да он сам третий день… Ах, что там! Я и говорю, что собака меня смущает. Если бы был… хоть сеттер, что ли…
— Сеттер?! — Подобные познания в деревенском мальчике настораживали, не говоря уже об упоминании именно сеттера. Густой мед глаз дель Донго проплыл где-то у самого горизонта. — При чем здесь сеттер?
— Да при том же. Но если это все-таки ты… Пойдем, что ж так сидеть, холодно.
Муругая собака уже вовсю подталкивала Амура то плечом, то бедром, а я, как заколдованная, пошла за парнем, который даже не соизволил обернуться.
Через несколько минут мы оказались в лесу, хотя стало светлее. Поднявшись по едва видным под снегом каменным ступеням, которые одним прыжком перескочил мой провожатый, я увидела облупленный домик в три окна. Остановившись у двери и неожиданно совсем по-пушкински откинув руку, юноша сказал:
— И кажется, что жизнь должна протекать в величавом покое, в достойных занятиях, В невозмутимой тишине, вдали от нужды, распрей и суеты.
Но я, понимая, что одиночество и весна продолжают отнимать у меня все, чем образованный человек обороняется от непознаваемой и страшной силы приоткрывшейся на миг другой стороны природы, усилием воли улыбнулась и спросила тоном взрослой тетки, обращающейся к неразумному дитяти:
— И что же это за домик? Ты здесь играешь?
— Нет. А дом… Это единственное, что осталось — бывший дом садовника и…
Стало слышно, как солнце крадется по деревьям и как под снегом быстро-быстро стучит толчками сок пробуждающихся первых цветов.
— А ты, случайно… не сын Гавриила… Гавриила Петровича?
— Какого Гавриила Петровича? Нет. И садовника звали совсем иначе. Впрочем, их много… Было много.
— И у тебя нет средневековой одежды?
— Зачем?
— Тогда скажи, как тебя зовут.
— Поспешность, как известно, дело дьявола, — сурово ответствовал юноша. — И всему есть свое время. Ведь я же не спрашиваю, как зовут тебя. Я просто верю.
Все рассказы Гавриила о деревьях, травах, птицах и душах показались мне в эту секунду простыми параграфами учебника.
— Амур! — крикнула я в надежде обрести реальность, но никто не примчался