Далёкая песня дождя - Вячеслав Евгеньевич Ременчик
Не мог я тогда знать, что дед Павел с того дня проживет еще четырнадцать лет. Как будто сговорившись по дружбе, он разом с моим дедом покинет этот свет в один день на рассвете, через неделю после праздника Великой Победы.
А в тот теплый сентябрьский вечер в какой-то скорбной задумчивости мы вошли в дом. Дед заварил чай, и мы молча пили его, сидя за столом у окна в столовой. За окном стемнело, отчетливо слышалось пение сверчков в саду, глухие удары о землю падающих яблок. Ветка груши-дички под легким дуновением ветерка мягко царапала стекло.
Я, так же как и дед, звучно отхлебывал из большой фарфоровой чашки ароматный сладкий напиток и одновременно раз за разом прокручивал в голове его фронтовой рассказ. Очень не хотелось прерывать его задумчивое молчание, но детское любопытство пересилило еще не совсем сформированное чувство такта.
— Дед, а дед. Это ж какая сила тебя на Орлика забросила и от смерти сберегла? Неужто Савоська наш?
Дед хлебнул чаю, с минуту помолчал, после хитро прищурился и ответил:
— Верю, что он, сердешный. Кому ж как не ему. Хранитель он наш бессменный и помощник.
Дед так тепло отозвался о Савоське, как о близком и родном существе.
— По пальцам не сосчитать, сколько раз он от лиха злого уберег и меня, и родных моих, что сердцу дороги и любимы. Привязался он к нашему семейству, что ли: куда мы, туда и он. Разумом понимаю, что странность в этом какая-то имеется, но сердце прикипело к этому Савоське. Он будто всегда за спиною в тот миг, когда беда внезапная-негаданная пришла и помочь тебе некому.
Дед как будто смутился от своих слов и мельком глянул на меня, но я сделал вид, что не заметил этого, и он после глубокого глотка чуть отодвинул от себя чашку и глянул через окно на дровяник, упирающийся острой крышей в закатное солнце.
— Вишь, как получилось: меня он вверх подбросил, чтобы от смерти лютой уберечь, а тебе внизу не дал зашибиться.
Дед тихо, почти не слышно — так умел только он — рассмеялся.
А у меня на языке крутился, аж прижигал самый кончик этого самого языка наиглавнейший, давно мучивший меня вопрос. И держать этот вопрос в себе не было уже никакой мочи. Вот и выпалил я его, как говорится, из всех стволов:
— Так кто ж он такой, этот самый Савоська?!
А дед как будто ждал этого. Он плеснул кипяточку из большого эмалированного чайника в мою и свою чашки, погладил меня по голове и с тоской глянул на початую бумажную пачку махорки, что сиротливо лежала на подоконнике. А мне этот взгляд и не надо было разъяснять, как в бабушкиной игре «душа в душу», все понял без слов.
— Пойдем, дед, на крыльцо, ты там покуришь, да и про Савоську мне расскажешь.
— И то верно, — он сразу же согласился, и через минуту наша неразлучная парочка чинно восседала на крыльце — дед с громадной, источающей приятный мне горько-сладкий дымок самокруткой, а я с большой фарфоровой чашкой, наполовину наполненной сладким душистым чаем.
— Было это на исходе Гражданской войны, — начал свой рассказ дед, — мне тогда девять годков стукнуло. Помню, зима в тот год выдалась шибко снежная да морозная. У нас в селе квартировал кавалерийский красноармейский полк. Красногвардейцы расселились по хатам, а в каждой конюшне, коровнике либо в сарае домашний скот потеснили буденновские боевые кони. Жилось тогда и без того не сытно, но люди не роптали, ждали весны как избавления от военного лихолетья и чем могли помогали красноармейцам. И служил в том полку парнишка один, с виду мой ровесник. Был он на голову выше меня, да и в плечах поширше, из-под его буденовки выглядывал густой чуб цвета спелого льна, а глаза были такой удивительной голубизны, что это издаля было заметно.
Носил тот малец форму буденновскую, шинелька с синими «разговорами» по росту подогнана, сапожки ладненькие хромовые,[31] шашка при нем была, как у всех, кавалерийская. Но приписан он был не к боевому отряду, а к тыловому обозу. Частенько мы видели его в работе: то дрова умело колол и кухню походную топил; то хворост из лесу на санях подвозил, ловко управляя старой худющей кобылой; то убирал большой, не по росту, лопатой снег во дворе красноармейского штаба.
Сельские мальчишки, да и я в их числе, завидовали этому хлопцу: такой малой, а уже красноармеец, да при личном оружии. Пробовали мы с ним подружиться, подходили компаниями, но на наши разговоры он совсем не реагировал, делал вид, что нет нас вовсе, даже не оглядывался, когда окликали. Такое неуважение нас здорово задевало. И стали мы, совсем не сговариваясь, его всячески подначивать. То слово обидное, проходя мимо, кинем, то снежком в спину запустим. Но в прямую ссору с ним вступать опасались, наличие на вооружении того мальца шашки остужало наши горячие головы.
Проживал мальчуган совместно с поварской командой в хате местного попа отца Никодима, здорового сорокалетнего мужика с косой саженью в плечах. Я как-то приметил, что малец и поповской семье по хозяйству помогает: колет дрова, чистит хлев, ходит по воду.
В начале марта с первыми весенними ручьями полк закончил зимовку и тронулся конным маршем на Самару. Село сразу опустело и жизнь в нем как будто замерла. К всеобщему удивлению, парнишка с красногвардейцами не убыл, а так и остался у Никодима.
Отец мой от кузнеца дядьки Матвея, когда менял подковы нашему гнедому Буяну, узнал, что в преддверии жестоких боев полковой комиссар упросил священника оставить их воспитанника у себя на постое «до окончательного разгрома белогвардейских и иностранных империалистических полчищ». Матвей всю зиму красногвардейцам коней ковал, потому многое от них знал. Помню, батька пошутил тогда, мол, хотел бы поглядеть, как комиссар с попом гутарят. Поп сразу на комиссарскую просьбу согласился, малец ему давно приглянулся: молчаливый, работящий, да и дармовой работник, когда в доме одни девки, ему лишним не был.
Перед тем как проститься, комиссар поведал Никодиму, что парнишка этот без роду без племени и пришел к ним в отряд в прошлую зиму, когда стояли они под Богоявленкой.