Оттепель. Льдинкою растаю на губах - Ирина Лазаревна Муравьева
В метро Марьяна делала вид, что читает, и закрывалась газетой, подобранной на лавочке. Иначе весь вагон увидит, как она плачет, а плакать при всех неприлично и стыдно. За что он обидел ее? Почему? И, главное, откуда в нем эта готовность расстаться? Уже второй раз, и так грубо, жестоко! Скорее бы добраться до дому, лечь на свой диван, накрыться подушкой и плакать, и плакать! Сказать, что болит голова. Ведь бабушка верит любому вранью, и этому тоже поверит. А Санче, наверное, не до нее. И ей сейчас тоже отнюдь не до Санчи. А вдруг Хрусталев позвонит, извинится? Вдруг скажет, что он ее ждет у подъезда? И что тогда делать? Конечно, простить. Он ведь не виноват. Он просто взрывной человек, он устал. И слишком талантлив, вокруг — одна серость. Наверное, он пережил очень многое. Но если ты любишь кого-то, то разве нельзя все на свете простить? Можно, можно! На то и любовь — пожалеть и простить. А если она не нужна ему? Если ему просто скучно с ней, неинтересно? От этой догадки ее затошнило, как в детстве тошнило, когда говорили: «Откройте тетради, сегодня контрольная». Она не стала ждать лифта, поднялась, застревая на каждой ступеньке, как старуха. Дверь ей открыл Санча, высокий и гибкий, как будто припудренный. Опять на нем новая кофта.
— Тебя заждались здесь, — шепнул ее брат. — По важному делу.
В столовой бабушка пила чай с Егором Мячиным. Вот кого ей совсем не хотелось сейчас видеть! Сколько можно ее преследовать? Она сухо кивнула Мячину и хотела сразу ускользнуть к себе.
— Марьяна! Постойте! — звонким пионерским голосом воскликнул Мячин. — Мы приступаем к съемкам новой картины. И я предлагаю вам роль.
— Но я не актриса, — сказала она. — У вас что, актрис не хватает?
— Хватает, — ответил он звонко. — Но мне нужны вы. Такая, как вы. Вот в чем дело, Марьяна.
— Вы сами увидите, что все напрасно, — бесцветно сказала она. — Не получится. Попробовать можно. Я, в общем, свободна… У нас ведь каникулы… Можно попробовать.
И сразу ушла, даже не оглянулась. Он попрощался с бабушкой, кивнул головой Пичугину и ушел. Внутри была горячая тяжелая пустота. Он наконец-то поверил Марьяне: она действительно не любит его, Егора Мячина, и никогда не полюбит, никогда не станет его женой, потому что (он вдруг это понял, он это почувствовал!) есть, где-то есть этот самый другой, который казался ему просто выдумкой. Ее хрупкое нежное тело измято другим. Нужно было попросить, чтобы она на прощанье посмотрела ему в глаза, но он не посмел. Это другой ей может сказать: «посмотри мне в глаза». А он ей — никто. Исчезни он завтра, она и не вспомнит. Самолюбие проснулось в Мячине внезапно и болезненно, как будто он откусил половину пломбира зубами, в которых были оголены все нервы. Ему стало жалко себя. Забыть про нее, вот и все. Работать с Матюхиной или с Радеевой. Он сделал несколько решительных шагов и вдруг вздрогнул, остановился. Этот странный, безжизненный, как будто бы и не ее голос, которым она ответила ему, что можно «попробовать»! Ни радости, ни удивления.
«Актрис не хватает? — спросила она. — Да, можно попробовать. Да, я согласна. Но ведь все равно ничего не получится».
Ведь ей тоже плохо. Ее кто-то сильно, жестоко обидел. Другой! Кто еще? У Мячина упало сердце. Пока он сейчас упивается своим больным самолюбием и хочет наказать Марьяну за равнодушие, она лежит за шкафом и плачет, наверное, горько, в подушку. Пичугин не слышит. Она очень гордая. Не гордая, нет. Деликатная, вот что. Она — совершенство. На улице пахло дождем и сиренью, гитара дрожала в подворотне, и голос какой-то женщины, грудной, мелодичный, уверенный голос, смеясь, повторял, что уже очень поздно.
Умом Мячин понимал, что в жизни нужно уметь терпеть, жертвовать, нужно уметь терять. Он понимал, что существуют несчастья и даже смерть. Когда ему сказали, что Паршин то ли спьяну вывалился из окна, то ли покончил с собой, он в первый момент не мог даже понять, что это значит, потому что от него требовалось моментально согласиться с тем, что человека, которого звали Константином Паршиным, больше нет и никогда не будет. Даже тогда, когда он увидел узкий ящик, в который заколотили то, что осталось от этого человека, он все еще не мог согласиться и не понимал, почему остальные люди ведут себя так, словно они понимают то, что произошло, и принимают Костину смерть. Наверное, так он устроен — нелепо. Ведь и Марьяна с самого начала сказала, что никогда не полюбит его, Егора Мячина, а он побежал за ней, будто мальчишка, упал на колени, орал благим матом. Конечно, дурачился, но ведь не верил! Не верил тому, что она не полюбит! Теперь все должно измениться.
Глава 24
Нельзя сказать, что Хрусталев не любил своего отца. Хотя вряд ли то сложное и сильное чувство, которое он испытывал к нему, можно назвать обычной сыновьей привязанностью. Он уважал его. Но одновременно с этим в душе его иногда просыпалось презрение. И не в том дело, что отец его умудрился жениться почти сразу после смерти матери, — совсем не в этом дело! Многие осуждали отца, некоторые старинные друзья даже перестали разговаривать с ним, но он, его сын, понимал, что если бы отец не был так раздавлен ее смертью, не был бы сам мертв наполовину, он так бы и не поступил. А он убегал, он спасался от боли, которая оказалась ему не по силам. Другой, может, начал бы пить, опустился. Но Хрусталев, похожий на своего отца, догадался, что отец выбрал один-единственный способ, чтобы не уронить свое достоинство в глазах окружающих. И после смерти жены, с которой прожил сорок лет, женщины с тонким, волевым и, как говорили все, поразительным характером, нашел себе скромную тихую девушку. Приехала из Еревана. Красавица. Но робкая, не подымает ресниц. Ни в чем никогда не перечит. Отец словно начал все заново. И только операторский взгляд Хрусталева вдруг подмечал иногда выражение затравленности на резком, красивом отцовском лице. Как будто бы он что-то давит в себе. Они никогда не возвращались к тому, что именно сделал Хрусталев-старший для своего сына Виктора. И не только потому, что все это произошло в самом конце сорок третьего года,