Оттепель. Льдинкою растаю на губах - Ирина Лазаревна Муравьева
Отец ничего не ответил. Лицо его постарело на глазах. Оно стало серым, морщинистым, тусклым. Плечи его вдруг опустились. Он молча налил себе водки и выпил, поморщившись.
— Позволь, я не буду тебе отвечать, — сказал он вдруг хрипло. — Мы, Виктор, чужие.
Этого Хрусталев не ожидал. Отец вслух сказал то, о чем сам он не позволял себе даже думать. Зачем он сказал это?
— Ладно, пойду, — сказал Хрусталев и поднялся из-за стола. — Поздравили и повидались. Достаточно.
— Иди. Я устал! — отец отмахнулся. — Тебе не везет? Не ценят тебя так, как ты того хочешь? Во всем виноват только ты! И в том, что ребенок растет без тебя, и в том, что вы с Ингой расстались, хотя…
— Хотя? Что «хотя»? Говори. Что «хотя»?
— Хотя только Инга тебе и нужна.
— Откуда ты знаешь?
— Да знаю, и все.
Тогда он ушел. Хорошо, что Аська хлопотала с женщинами на кухне, не видела, что он уходит. Консьержка сидела у лифта в своей будке и вязала на спицах. Перед ней стоял стакан бледного чая с кусочком лимона. На обрывке газеты лежал засохший тульский пряник.
— Уходите? Что ж вы так рано? — спросила она.
— Дела, все дела, — сказал Хрусталев. — Фильмы нужно снимать.
Она расплылась, как луна.
— Мы с внучкой два раза смотрели «Девчат»! Я обхохоталась! Ведь это ж как здорово! И на «Полосатый рейс» три раза ходили! А на «Алые паруса»?! Такая работа у вас интересная! У меня подруга в кинотеатр «Прогресс» билетершей устроилась, мы теперь с ней ни одного фильма не пропускаем! Я на «Девчат» еще раз хочу пойти, Рыбников там бесподобный! Какие артисты у нас! Лучше всех! Ну, кто так сыграет? И все ведь как в жизни!
Дома он выпил полбутылки коньяка. Телефон разрывался, и он накрыл его двумя подушками. К полуночи он провалился в сон. Странно, что за все эти годы, прошедшие со смерти матери, он ни разу не видел ее во сне. Увидел сегодня. Мать, еле заметная в вечернем свете, сидела и перебирала над тазом какие-то красные ягоды.
— Вот эти пойдут на пирог, — бормотала она. — А эти в компот. Эти можно к обеду.
Хрусталев чувствовал себя маленьким, таким, как Стасик, нацепивший отцовский орден на свою белую рубашечку. Очень хотелось подойти к матери, но мысль, что ее давно нет в живых, удерживала его.
«Я буду стоять здесь. Она не заметит. А так я спугну ее».
За материнской спиной вырос Коля — худой и измученный, словно он болен. И мать обняла его:
— Все для тебя. Ешь ягоды. Им я потом наберу. Они-то здоровые, пусть подождут.
Маленькому и ревнивому Хрусталеву стало обидно, что мама заботится только о Коле, и он подошел к ней.
— Возьми! Все возьми! — зашептала она. — Ты проголодался? Возьми, нам не нужно. Ни Коле не нужно, ни мне. Обойдемся!
Он понял, что мать не узнала его, и попытался дотронуться до ее руки со знакомым обручальным кольцом на безымянном пальце, но все вдруг исчезло: и Коля, и мать, и какое-то дерево, которое он различал в полумраке.
Утром раскалывалась голова. Он вытащил из холодильника банку из-под огурцов и выпил весь оставшийся в ней рассол. Регина Марковна предупреждала, что сегодня будут пробы. Марусю никак не найдут, идиоты. Чего бы уж проще? Весь город — в марусях.
Глава 25
В комнате Регины Марковны на доске с фотографиями тех, кто должен проходить пробы, висела Марьяна в обнимку с березой. Его фотография! Их фотография!
— А эта откуда? — спросил Хрусталев.
Регина Марковна устало махнула рукой:
— Да девочка с улицы! Мячин привел.
Он рассвирепел:
— И зачем она здесь?
— Иди, Витя, в жопу! А я почем знаю?
— Что значит «привел»? — продолжал Хрусталев. — А где же Кривицкий? Его не спросили?
— Спросили, спросили! На дачу таскалась. Сказал, что сегодня приедет на пробы.
«Я этого не допущу! — думал он, сам не понимая, почему такой простой факт, что Марьяну пригласили на пробы, вызывает в нем ярость. — Она еще здесь за мной будет шпионить!»
Он понимал, что «шпионить» она не будет. Понимал и то, что бушует исключительно из ревности, бессмысленной цыганской ревности, и даже промелькнула в его голове цитата из пьесы Островского «Бесприданница», на которую они в прошлом году ходили вместе с Асей: «Так не доставайся же ты никому!» Пьеса шла в Театре Станиславского, на улице был снегопад. «Москвич» его стал пышным белым сугробом, и, когда они вышли, Аська, съевшая два эскимо в антракте и очень довольная проведенным вечером, спросила его:
— А что это значит «любимая женщина»?
И он ей ответил:
— Не знаю, не помню.
Она не отстала:
— Но этот Карандышев… Ведь он почему в нее выстрелил? Он же ее очень сильно любил, или как?
— Из ревности и не такое бывает, — сказал Хрусталев.
— Так значит, что ревность сильнее любви?
Они уже сели в машину.
— Послушай! — сказал Хрусталев. — Это очень непросто. Я сам до конца еще не разобрался.
Сейчас он начал, кажется, «разбираться», и ярость его нарастала от этого. Где она может быть? В гримерной, конечно. Он рывком распахнул дверь в гримерную, увидел Марьяну, над которой колдовала пышечка Лида со своими белоснежными, вытравленными перекисью, кудряшками.
— Сейчас вот припудрим маленько, и все, — приговаривала Лида, толстыми розовыми пальчиками бегая по Марьяниному лицу. — А щечки мы трогать не будем. Пускай и останутся так. Натуральненько.
— Лидочек! — сказал Хрусталев. — Тебя уже час ждет Регина!
— Она меня ждет? А зачем, не сказала?
— Не знаю, не знаю. В «стекляшку» пошла, найдешь ее там. Но давай побыстрее!
— Вы тут посидите. Мы, в общем, закончили, — сказала гримерша Марьяне и скрылась.
— Ты знаешь, меня пригласили на пробы… — сказала она, опуская глаза.
— Ах, вот как! И кто же тебя пригласил?
— Один режиссер, Егор Мячин.
— Приятель?
— Нет, я с ним почти не знакома. Вернее сказать, я знакома, конечно, но он дружит с Санчей, бывает у нас. А ты его знаешь?
— Да, я его знаю. Поскольку кино я снимаю с ним вместе.
Она даже рот приоткрыла:
— Ты с Мячиным?
— А что тут такого? Я с Мячиным. Да.
— Наверное, тебе неприятно, что я… Что, если они меня вдруг утвердят…
— Какое мне дело? Я не режиссер. Но только учти: то, что я тебя «знаю», — и он усмехнулся, — об этом ни слова.
— Боишься, что я помешаю тебе?
— Запомни, что я ничего не боюсь.
— Ты правда решил, что нам лучше расстаться?
Он